«Окопная правда» Вермахта
Шрифт:
Удивление вызывали не только мириады людей, с которыми ему приходилось встречаться. Среди опустошения войны солдата могло поразить такое неуместное зрелище, как нежный цветок или красота окружающей природы. «Ночные марши по бесконечно скучным, угнетающе благоухающим лунным ландшафтам создают странное настроение, — размышлял Гарри Милерт об Украине. — Деревенские пруды, скрывающиеся среди приземистых домиков, кваканье лягушек, отсветы луны… Замечательное ощущение… Когда встает солнце, его немедленно окружает облако красно-бурой пыли, поднимающейся над дорогой, и оно весело сверкает в каплях пота на лицах солдат». Переправляясь через Днепр несколькими месяцами позже, Милерт восхищался его «совершенным серовато-голубым цветом… Цвета резкие — голубая река, бледно-серый песок, подернутые дымкой леса у горизонта на востоке, и над всем этим — прозрачное, как стекло, небо». Созерцание красоты природы могло даже на время ослабить напряжение войны. «До сих пор самый прекрасный вид был на пути сюда, — писал Милерт, направляясь в тыл. — Это была долина, по которой несся ревущий поток, прелестные, романтические пригорки с холмами и развалинами, молодая, словно весенняя, зелень деревьев и кустарников, разнообразные оттенки зеленого на лугах и полях. Даже примитивные костюмы русских, напоминание о предыдущих исторических отношениях, казались мне романтическими… Это был один из самых прекрасных дней войны». Курцио Малапарте, итальянский военный корреспондент на Восточном фронте, оставил живую картину природы:
«Наступает ночь, холодная и тяжелая, укрывает людей, свернувшихся в окопах, в щелях, спешно отрытых среди пшеницы… Потом поднимается ветер. Сырой, холодный ветер, пронизывающий до самых костей. Ветер, проносящийся по украинской равнине, напитан запахом тысяч трав и других растений. Из тьмы полей доносится непрерывное потрескивание — ночная влага заставляет подсолнухи склонить свои длинные, морщинистые стебли. Повсюду вокруг нас мягко, словно шелковое платье, шелестит пшеница. В темноте, заглушая звуки медленного дыхания и глубоких вздохов, раздается громкий шорох».
Во время мучительного отступления из Крыма в апреле 1944 года, стремясь выбраться до того, как будут перерезаны пути к отступлению, преследуемый советскими партизанами, которые подгоняли немецкие войска лаем, словно гончие псы, Ганс Николь все же находил время восторгаться окружающими пейзажами: «Распускающиеся весенние листья, повсюду цветы, кустарники, высокие, величественные кипарисы. Наш путь проходил по холмам высоко над голубой гладью моря… Ни темно-зеленого, ни коричневого — настоящая южная весна! Кто бы мог подумать, что идет война и нам грозит серьезная опасность!» Точно так же, ведя упорные бои в августе в первый год немецкой кампании в России, Вилли Томас отмечал: «На краю небольшой рощицы цветут высокие чертополохи, белоснежные маргаритки, множество других цветов… К нашему окопу подходит черный котенок, поблизости появляется пара цыплят, нас навещает рыжевато-бурый теленок… И вдруг снова раздается адский грохот боя… Война — странная штука». Всего двумя месяцами позже, после первого осеннего снегопада, Томас размышлял: «Толстый слой снега лег на землю, словно на небесах решили скрыть все следы крови и смерти, обезобразившие это поле». В марте 1942 года после снегопада Гюнтер фон Шевен заметил: «Теперь природа в знак примирения скрыла под чистейшим снегом кровавые свидетельства битвы».
Даже ужасная русская зима вызывала у некоторых солдат восхищение, как, например, у Вальтера Вебера, писавшего о «широких, заснеженных просторах, накрытых сверху звездным небом, подобного которому никому не доводилось видеть в Германии». Ги Сайер, стоявший в одиночестве на посту в рождественскую ночь 1942 года, вспоминал о ней: «Самое прекрасное Рождество, которое мне доводилось видеть, состоящее целиком из самых бескорыстных эмоций и лишенное любых безвкусных украшательств. Я был совершенно один под огромным, усыпанным звездами небом и помню, как по моей замерзшей щеке текла слеза. Я плакал не от боли и не от радости, но от чувств, вызванных этим сильным переживанием». «Сегодня был чудесный день, — радовался Гарри Милерт в объятиях зимы. — Воздух чистый, как стекло, до самого горизонта, холодное зимнее солнце, невероятный серебристо-голубой блеск реки… и одинокая, пустынная местность, перерезанная оврагами, которые видны еще более отчетливо». Спустя месяц Милерт восхищался «прозрачными, как хрусталь, ночами… и созвездиями, мерцавшими, словно бриллианты, на черном фоне неба». Очередная холодная ночь в Восточной Украине, под Харьковом, поразила Милерта картиной происходившего на небе. «Серп луны лежал, словно лодка, покачивавшаяся на темно-синих волнах небесного моря, — писал он в феврале 1943 года. — На горизонте возникло серебристо-розовое сияние. Все небо было усыпано звездами… Вся середина моря была залита серебристым сиянием… и в высоте виднелся золотой лунный корабль, наполовину скрытый в этом сиянии… Это было великолепное зрелище». Точно так же во время мучительного отступления с Кавказа Проспер Шюккинг отмечал: «Была очень холодная, но прекрасная звездная ночь. Рано утром мы прибыли на пустую поляну. Вдали мерцало Черное море, а на востоке все небо искрилось в лучах рассвета». Поразительно, но даже в тот момент, когда вокруг него смыкался Сталинградский котел и катастрофа становилась неизбежной, один из солдат отмечал, что «почва здесь очень богатая и мягкая… Четыре дня назад я лежал в окопе метровой глубины и весь день рассматривал землю».
Некоторые солдаты испытывали даже чувство спокойствия и безопасности от того, что их повседневное существование стало зависеть от этой почвы и от их работы с ней. «Сейчас я, скорчившись, сижу в убогой щели, — жаловался Гарри Милерт, — в которой не больше двух человек могут разместиться у небольшого стола, сделанного из ящика, если третий ляжет на дно окопа. Поэтому мы по очереди сидим или лежим, лишь бы оставаться в окопе». Как Милерту было хорошо известно, зарыться в землю было практически единственным спасением от множества летающих предметов, которые могут прикончить солдата. «Противник снова поджимает. Пока только артобстрелами и налетами бомбардировщиков, которые не производят на нас большого впечатления», — писал он. И почему же? «Потому что им нужно еще сначала попасть в наши крошечные окопы посреди огромной русской земли». Милерт продолжает размышлять о символизме отношений пехотинца с окружающей его землей: «Мы зарываемся все глубже… И вскоре все наши солдаты исчезают с лица земли. Мы, пехотинцы, — обычные кроты… Эти землянки имеют размеры в среднем 2,5–3 метра, в них есть пара досок и стол. Солдаты без устали, со всем искусством и изобретательностью в кратчайшие сроки обустраивают самые очаровательные землянки. Стены увешаны полосами брезента. Внутри обычно сидит так много народу, что холодно не бывает».
Эти землянки — фактически могли казаться родным домом — именно такое сравнение привел спустя несколько месяцев Милерт. «Время от времени мы отправляемся на позиции русских, — писал он своей жене, — то есть мы ползком подбираемся к ним, укрываясь за кустами, в канавах, и ощущаем растущее возбуждение. Но это, конечно же, совсем не так мило… Когда ты, весь в грязи, возвращаешься домой в теплую землянку, ты чувствуешь себя совершенно счастливым». Ги Сайер также сохранил яркое воспоминание о землянке как об относительно удобном и безопасном месте среди военных бурь. «Солдаты проводили время кто как мог, — отмечал он. — Спали, несмотря на неудобство, играли в карты или писали домой, осторожно держа ручку занемевшими пальцами. Свечи… втыкали в пустые жестянки, в которых скапливался тающий воск, продлевая их жизнь в четыре или пять раз. Воспоминания об этих землянках, затерянных в степной глуши, по-прежнему остаются со мной, словно сказка, услышанная в детстве».
Некоторые непосредственные наблюдатели даже целенаправленно изучали разнообразие и индивидуальные особенности земляных работ, выполняемых пехотинцами. Так, Клаус Хансманн размышлял:
«Окопы, щели — пустоты в земле, принимавшие нас. Примитивная земляная архитектура солдата — зеркало его души. Один, вечно настороженный, роет глубокий погреб со сводчатыми потолками, где он чувствует себя в безопасности и где в рот сыплется земля, когда он, несмотря на фронтовой шум, в полной мере наслаждается сном. Другой создает простой четырехугольный окоп в точном соответствии с уставом… и лежит в нем плашмя, чуть подтянув колени, с полным осознанием того, что день завершен, как подобает солдату. Ловкач наметанным взглядом окидывает окрестности и находит неровности, которые несколькими движениями лопаты можно превратить в подходящее убежище, где можно поспать подольше, пока остальные продолжают надрываться, орудуя лопатами. Индивидуалист, напротив, обустраивает настоящий дом: точно подходящий ему по размеру, который превращается в удобное земляное кресло с выемками для кружки с чаем… и для пачки сигарет и спичек. Другой превыше всего ценит крышу над головой и накрывает ее брезентом… Паразит выжидает, пока кто-нибудь не получит приказ отправиться в тыл, и с радостью занимает дармовой окоп. Каждый готовит себе гнездо, точно птица… И вот мы каждый день роем… Мы — перелетные птицы».
Гарри Милерт отмечал не только то, как люди изменяли природу, чтобы получить хоть какую-то защиту от смертоносного металла, но и то, как технология, казалось, имитировала природу. «Сегодня с утра над горизонтом были видны два огненных солнца, — рассказывал он жене. — Оба они были окутаны дымом. Вокруг грохотало, ревело и сверкало, точно во время грозы». Ярость огня, рвавшегося из стволов артиллерии, оказалась достойным подражанием гневу небесному, поскольку Милерт добавил: «Я понял, что день будет тяжелым». Фридрих Групе также восторгался переплетением природы и войны. «Вечером, лежа в окопах в долине, покрытые коркой пыли после марша, — отмечал он в дневнике, — мы видели перед собой кроваво-красное небо. В этот раз речь шла не о величественной картине заката, а о довольно мрачном фоне для пылающего склада боеприпасов. Это был адский концерт: взрывы, треск, грохот. Несмотря на этот ад, мы уснули, измотанные и сознающие, что этот день мы пережили».
Этот день он пережил. Но солдатам было известно, что свидетельства отношений человека, природы и технологии нередко могут быть и трагическими. Клаус Хансманн писал в своем дневнике:
«Сначала рассвет принес ясность. Все, что было укрыто покровом ночи, о чем лишь позволял догадываться слух, постепенно обрело пугающие очертания… Утро начало оживать. В плотных сумерках тянулись заснеженные пространства, и робкий свет все более отчетливо показывает следы ночного кровопролития… Взгляд натыкается на труп низкорослого солдата, руки его плотно прижаты друг к другу, первые лучи солнца золотят его четкий профиль. Пулевое отверстие — багровая точка на лбу… Не все умирают так легко, как юноша в сугробе… Местами снег перемешан, залит кровью, по нему разбросаны оружие и ручные гранаты, потерянные перчатки и шапки. Красные дорожки приводят к другим: их кожа бледна, на закоченелых телах — огненные отметины войны. Небритые лица, выкаченные глаза, согнутые конечности, сведенные судорогой, безжизненно и холодно говорят о войне… Снежинки уже скапливаются в бровях, наморщенных от боли, в глазницах, в уголках рта, в швах мундира… То тут, то там виднеется торчащая из блестящего покрова рука или нога, вздетая вверх в предсмертных судорогах. Последнее напоминание о ночном бое на одном из участков гигантского фронта смерти».
Как и Хансманн, Гарри Милерт раз за разом поражался связанности леденящей, черной, сверкающей ночи и оружия. «Другой мир, также поистине чужой для меня, открывается в этих сочетаниях льда и железа, металла и звезд, черного неба и укрытой белым снегом земли».
Поражала ли их красота, неуместность смерти на фоне девственных пейзажей или мощь природы, для большинства солдат природа оставалась чем-то одновременно вещественным и таинственным. «Вчера вечером мы видели прекрасный закат, — размышлял Милерт, — а около полуночи тонкий серп луны ярко выделялся между двумя бурыми клочьями облаков, словно чудесное видение, смутное отражение моих собственных чувств… Меня переполняли тоска и печаль». Любуясь красотой южного русского лета незадолго до ужасной бойни под Курском, Гельмут Фетаке с трепетом отмечал: «Цветы и травы, рост и созревание урожая: природа — часть моей жизни, моих мыслей, постоянно приводящая меня в величайшее изумление, вызывая ощущение гармонии и полноты жизни, которые мне едва ли когда-либо удавалось почувствовать с такой силой». Вольфганг Деринг писал просто: «Никто не способен так чувствовать красоту природы, как солдат». Неожиданное влияние мира природы, пожалуй, лучше всего обобщил Хорстмар Зайтц, утверждавший: «Даже если мы потеряем в этой войне все: дом, невинность, достоинство, наши самые смелые мечты и замыслы — мы всегда найдем что-то, и это уж точно будут не боги и не иные миры, а скорее то, что мы можем потрогать руками, увидеть собственными глазами: влажная земля, свет, солнце, одинокая сосна или смех юной девушки. Те, кто сталкивался лицом к лицу со смертью, учатся любить жизнь… Эта истина — материнские муки природы».
Типичный солдат, в основном непривычный к жизни природы, привлеченный ее таинственной сущностью, но терзаемый мучениями, которым она его подвергает, испытывающий одновременно благоговение и ужас перед ее мощью, вероятнее всего, согласился бы, что трудности и огорчения, доставляемые природой, нередко кажутся более обременительными, чем тяготы войны. Выражая мысль, которую, вполне вероятно, разделяли и другие, Гюнтер фон Шевен пришел к заключению: «Это примитивное существование дает возможность ощутить единение с природой, постоянное воздействие ветра, солнца и всех стихий». Однако он поспешил добавить: «Не пугайтесь того, что я сказал. Для нас, испытывающих это на себе, все вполне обычно».