Окружение Сталина
Шрифт:
То, что в декабре 1962 года так удивило Солженицына, было отчасти проявлением привычной для Суслова вежливости, которая иногда даже походила на угодливость, если бы не громадная власть и высокие посты, которыми располагал Михаил Андреевич. Он был предельно корректен со всеми, кого приглашал в свой кабинет. Крайне любезен был, например, с Василием Гроссманом, с которым встретился в 1961 году. А между тем речь тогда шла совсем не о похвалах.
Встрече предшествовали драматические обстоятельства. Рукопись романа «Жизнь и судьба» (впервые появившаяся на страницах журнала «Октябрь» только в 1988 году) в феврале 1961 года была неожиданно арестована: органы КГБ изъяли в разных квартирах и редакциях все копии и черновики. Гроссман обратился с письмом к Хрущеву с просьбой «вернуть свободу» его книге: «…я прошу, чтобы о моей рукописи говорили и спорили со мной редакторы, а не сотрудники Комитета государственной безопасности. Нет смысла, нет правды в нынешнем положении, в моей физической свободе, когда книга, которой я отдал свою жизнь, находится в тюрьме, ведь я ее написал, ведь я не отрекался и не отрекаюсь от нее». Через некоторое время Гроссмана вызвали к Суслову.
С. Липкин так передает подробности той продолжительной беседы: «Суслов похвалил Гроссмана за то, что он обратился к первому секретарю ЦК. Сказал, что партия и страна ценят такие произведения, как „Народ бессмертен“, „Степан Кольчугин“, военные рассказы и очерки. „Что же касается „Жизни и судьбы“, — сказал Суслов, — то я этой книги не читал (обстоятельство, весьма напоминающее эпизод с картиной Рязанова, да и вообще манеру «идеологического» руководства. — Авт.), читали два моих референта, товарищи, хорошо разбирающиеся в художественной литературе, которым я доверяю, и оба, не сговариваясь, пришли к единому выводу — публикация этого произведения нанесет вред коммунизму, советской власти, советскому народу“. Суслов спросил, на что Гроссман теперь живет, узнав, что он собирается переводить армянский роман по русскому подстрочнику, посочувствовал, трудна, мол, такая двухступенчатая работа, обещал дать указание Гослитиздату — выпустить пятитомное собрание сочинений Гроссмана, разумеется, без „Жизни и судьбы“. Гроссман вернулся к вопросу о возвращении ему арестованной рукописи. Суслов сказал: „Нет, нет, вернуть нельзя. Издадим пятитомник, а об этом романе и не думайте. Может быть, он будет издан через двести — триста лет“ [510] ».
510
Липкин С Жизнь и судьба Василия Гроссмана//Литературное обозрение. 1988. № 7. С. 101.
Впрочем, благожелательность и участие Суслова в судьбе писателя оказались фальшивыми. Пятитомник так и не был издан, а вскоре Гроссмана практически совсем перестали печатать.
В конце 50-х состоялось знакомство академика А. Д. Сахарова с М. А. Сусловым. Вот как Андрей Дмитриевич передает подробности затянувшейся до ночи беседы: «В конце 1957 года ко мне пришел с просьбой о помощи Г. И. Баренблат, молодой теоретик-механик… Произошла беда с его отцом, известным эндокринологом Исааком Григорьевичем Баренблатом… Исаак Григорьевич был арестован; обвинение — рассказывал своим пациентам анекдоты о Хрущеве и Фурцевой…
Было очевидно, что кто-то донес. В дальнейшем оказалось, что это был даже не пациент, а один из старых сослуживцев, которого Исаак Григорьевич считал своим другом. Я решил написать письмо самому Н. С. Хрущеву и с помощью Григория Исааковича осуществил это; в тот же день я отвез письмо в отдел писем ЦК и стал ждать ответа. Примерно через две недели (уже в начале января) меня вызвал начальник Общего отдела ЦК и после разных маневров и вопросов о моих отношениях с Баренблатом и долгих вздохов: „Так говорить о таких уважаемых людях!“ сказал мне, что Хрущев поручил разобраться с моим письмом М. А. Суслову. Через два дня меня действительно вызвал Суслов. Было уже поздно, часов 8 вечера, когда я вошел в его огромный кабинет в Кремле. У окна стоял какой-то странный столик резной работы; на нем был накрыт чай на двоих. Мы уселись друг против друга; радом был письменный стол, на котором лежала папка с делом Баренблата и блокнот, в котором Суслов делал иногда пометки. Суслов, разговаривая, пил чай и прикусывал печенье. Я сделал несколько глотков из своего стакана. „Мне очень приятно с вами познакомиться, Андрей Дмитриевич. Вы просите за этого, как его фамилия..?“ „За доктора Баренблата. Я убежден, Михаил Андреевич, что он не сделал ничего, что могло бы требовать уголовного наказания. Он честный человек, очень хороший врач“. „Я ознакомился с его делом. Он говорил недопустимые вещи. Он не наш человек. У него нашли 300 тысяч рублей, а питался он макаронами в студенческой столовой“.
Я совершенно не нашелся, что возразить по поводу макарон, но я почувствовал тогда и убежден сейчас, что за этим скрывался какой-то глубокий психологический подтекст, быть может (я фантазирую сейчас), ненависть к бессребреникам эпохи партмаксимума или просто „классовая“ ненависть к скопидомам? Я сказал только, что 300 тысяч вполне могут быть честно накопленными популярным врачом (по новому курсу это было всего 30 тысяч). Я сказал потом, что анекдоты — это не то, чего может опасаться великое государство, что Баренблат доказал на войне, что он честно принимает и защищает наш строй. Слова не могут ничего значить рядом с делами. Суслов слушал меня со слегка снисходительным видом. Он несколько раз повторил свою фразу о недопустимости высказываний Баренблата (не конкретизуя, каких именно). Я же в ответ повторял свое: что слова — не более чем слова. Это „заклинивание“ начинало приобретать опасный характер. Наконец Суслов сказал: „Я еще раз ознакомлюсь с этим делом. Давайте перейдем к другому вопросу. Знакомы ли вы с этим решением?“ И он положил передо мной листок с решением политбюро об объявлении об одностороннем прекращении СССР ядерных испытаний. Это была обрезанная ножницами часть страницы машинописного текста, с обычным красным штампом на полях, предупреждающим о недопустимости выписок. „Мы объявим об этом на предстоящей сессии Верховного Совета в марте. Как вы относитесь к этому решению?“ Я, крайне взволнованный, ответил: „Я ничего не знал об этом решении. Мне кажется, что никто у нас на объекте, включая научного руководителя объекта Юлия Борисовича Харитона, ничего об этом не знает. Я считаю очень важным прекратить ядерные испытания. Они наносят огромный генетический вред, но мне кажется, что о решении такого масштаба было бы необходимо предупредить нас заранее, мы бы „подчистили“ все „хвосты“.
Суслов не стал уточнять смысл моей последней фразы; это, вероятно, вывело бы беседу за пределы его желаний и полномочий. Вместо этого он опять изменил тему беседы. „Вы употребили слова 'генетические последствия'. Что вы думаете о генетике? Вот Курчатов сейчас организует генетическую лабораторию, что это — нужное дело, или можно обойтись?“
Я ответил целой „лекцией“. Я сказал, что генетика — это наука огромного теоретического и практического значения и ее отрицание в нашей стране в прошлом нанесло колоссальный вред. Первоначально генетика возникла из наблюдений над наследственностью и изменчивостью, так сказать, чисто логическим, умозрительным путем. Но сейчас она получает новое глубокое теоретическое обоснование в виде молекулярной биологии (я рассказал о ДНК). Именно молекулярной биологией и будут заниматься в новой лаборатории у Курчатова. Я считаю, что это важное, необходимое начинание. Организовать такую лабораторию в ВАСХНИЛ невозможно, пока там заправляют авантюристы и интриганы.
Суслов очень внимательно выслушал меня, задавал вопросы и делал пометки в своем блокноте. Я не помню, произносилось ли имя Лысенко явно, но во всяком случае косвенно оно подразумевалось в самом неодобрительном аспекте. Мне неизвестно, предпринимал ли Суслов какие-либо шаги, касающиеся спора лысенковцев с генетиками, до октября 1964 года — до падения Хрущева. Но зато я думаю, что, когда настал этот момент, Суслов мог вспомнить полученные от меня за шесть лет до этого теоретические сведения, быть может, он даже заглянул в свой блокнотик.
Что касается того дела, по которому я пришел, то тут не было непосредственных результатов. Исаака Григорьевича Баренблата осудили, и он был приговорен к 2 (или к 2,5) годам заключения. Однако через год Баренблата освободили досрочно. Хотелось бы думать, что мое вмешательство этому способствовало“ [511] ».
В 1962 году в отношениях Хрущева и Суслова обозначился давно вызревавший кризис. Первым шагом к ослаблению влияния Суслова стало решение Никиты Сергеевича назначить Л. Ф. Ильичева председателем Идеологической комиссии ЦК КПСС. Суслов был постепенно отстранен и от составления докладов и выступлений. Ему понадобилось все его влияние в аппарате, все умение «плести интриги», использовать «скрытые рычаги» воздействия, чтобы остановить начавшийся процесс и попытаться вернуть прежнюю власть и авторитет. Способ был избран надежный и испытанный — отвлечь внимание и отличиться в какой-нибудь масштабной идеологической акции или кампании.
511
Сахаров А. Воспоминания // Знамя. 1990. № 12. С. 62–64.
Поэтому М. А. Суслов принял посильное участие в ставшем позднее легендарным посещении Н. С. Хрущевым выставки «художников-новаторов» в Манеже 1 декабря 1962 года. По специальной просьбе Отдела культуры ЦК КПСС на выставке были представлены работы около 60 авторов из студии Э. М. Белютина. Всего же в студию входило почти 600 человек (большинство из которых — члены Союза художников), работавших в графике, книжной иллюстрации, архитектуре. Последствия этой встречи для многих оказались роковыми. Конечно, были уже не сталинские времена, когда, скажем, уличенных в «безродном космополитизме» могли арестовать. Но людей по-прежнему лишали возможности работать, печататься, преподавать…
Многие справедливо считают, что визиту Хрущева в Манеж предшествовала тщательная подготовка. И в сценарии этого драматического фарса, несомненно, чувствуется опытная рука Суслова, стремившегося использовать или создать любую критическую ситуацию для укрепления собственных, заметно пошатнувшихся позиций. О его действительной роли в развернувшихся событиях свидетельствуют многие очевидцы. Попробуем проследить поведение Суслова в тот памятный день глазами одного из них — Элия Михайловича Белютина.
«Где тут главный, где господин Белютин?» — спросил Хрущев. Головы Косыгина, Полянского, Кириленко, Суслова, Шелепина, Ильичева, Аджубея повернулись в мою сторону. Этой фразой кончилось наше «подпольное» существование. То, что мы сделали с моими учениками, становилось фактом, для признания которого съехались черные машины к подъезду бывшей царской конюшни… Черная масса людей вышла из-за последнего щита в зале первого этажа и стала подниматься по лестнице. Было тихо. Мы стояли группой. Нас было тридцать мужчин и одна женщина. Возраст — от 25 до 35 лет. Многие с бородами, длинными волосами, мрачные и молчаливые. На последнем марше мы стали аплодировать. Хрущев прошел несколько ступенек. «Спасибо, — сказал он, — за приветствие. Куда?» Я вышел вперед и рукой показал на наш зал. «Спасибо, — снова сказал Хрущев. — Но вот они (он махнул рукой за спину) говорят, что у вас там мазня. Я еще не видел, но им верю». Я пожал плечами и открыл дверь нашей Голгофы. Хрущев остановился. Комната была пуста. Электрический свет заливал стены, на которых висели яркие пейзажи, портреты, картины. Они были экспрессивны по цвету и рисунку. Я не спал больше двух суток, отбирая их, чтобы сделать выставку «понятнее». Абстракции висели только в углах и в другой комнате.