Октябрь
Шрифт:
Цену хлеба Тимош и без Сашка знает. Но не знает еще настоящей цены заработанной копеечке. Знаком ему и неписанный закон рабочего квартала — отдавать всю получку в хозяйство. Но — долог путь от кассы до хаты!..
— Да я так, — смущенно бормочет Тимош, — денег немного отложил на галстук.
— И я немного отложил: литейщик у нас один помирает, надо бы семье помочь.
— Пошли! — отворачивается от витрины Тимош. Идут товарищи шумными улицами, летят мимо лихачи, гремят оркестры, несутся пьяные песни, но невесело у них на душе, и новенькие деньги не радуют уже Тимоша.
— Бот тебе и любая вещь!
Наутро Сашко встретился с ним, как ни в чем не бывало.
— Здоров, — и дальше пошел своей дорогой, словно не было у них ни о чем разговора.
Работа в тот день была особенно жаркой, гнали новую деталь «247», никто еще в цеху не привык к размерам и допускам, брак нарастал, механик метался по галерке, слетал вниз, бегал вдоль станков.
— Старуха-проруха!
Украдкой говорили, что деталь «247» — к минометам новейшего образца и служит для большего радиуса действия, для наивысшей степени поражения. Из главной конторы то и дело прибегал главный инженер, человек, вообще говоря, добрейший, прекрасный семьянин: каждую субботу приезжала за ним жена с двумя девчушками-погодками, одна с голубым, другая с розовым бантом, вся контора любовалась ими и хором желала всяческого счастья. Никто никогда на заводе не слышал от него грубого слова, в любой беде, в любых невзгодах искали у него заступничества. И вот теперь он сновал по заводу с перекошенным от злобы лицом, почерневший от бессонницы, высохший и прямой, как шомпол, и кричал:
— Под суд! Мерзавцы! На фронт, в окопы!
Все предыдущие дни телеграф приносил известия об очередных неудачах на фронте, и каждый невольно думал: на кой черт гнать проклятые шрапнели, с дьявольской точностью высчитывать радиусы и коэффициенты, когда всё равно они попадают в руки предателей и шпионов и всё заканчивается поражением на фронте.
Зачем эта война? За что умирают солдаты?
«Война нужна царю и панам — каждый рабочий знает эту простую истину, — думал Тимош, — так почему молчим, что затуманило голову?»
Как раз в эту минуту подошел Сашко.
— Подожди меня на левадке. Дело есть, — и побежал за резцами.
В условленный час встретиться не удалось, навалили сверхурочную работу: теперь то и дело оставались на ночную смену.
— Скоро койки в цех перенесем, — невесело шутили рабочие.
Пришлось отложить встречу.
8
В тот день приехал на побывку сын Ткача, питерский типографщик Иван, приехал не один, а с приятелем. Товарищ Ивана был человеком солидным, бывалым, столичную рабочую и партийную жизнь знал хорошо. Имени его Тимош не запомнил, да это и не имело значения, так как в дальнейшем с ним он больше не сталкивался.
Иван за время отлучки изменился мало; возраст его трудно было определить — рядом с Тимошем он казался старшим, а рядом со старшими совсем еще молодым. Но и он питерскую марку держал высоко, обладал несомненно кое-каким опытом общественной деятельности, и Тимош поглядывал на него в ту пору с благоговением.
Отец, по всему видно было, гордился сыном, однако не мог простить ему измену союзу «Металлист», хотя, разумеется, и типографщик — дело славное!
Собрались вокруг стола, тряхнули стариной, то да се, и принялся Тарас Игнатович жаловаться на Тимошку: не удался, мол, парень, ни в мать, ни в отца!
— Ну, что ж ты хочешь — младшенький! — снисходительно ухмыльнулся Иван. — Было время и меня журили, отец.
— Это ты про ремень?
— А хоть и про ремень. Всяко бывало. Каждый станок наладки требует.
— Да уж помню, налаживал, — покачала головой Прасковья Даниловна.
— Э, не об этом речь, — недовольно отмахнулся Тарас Игнатович, — не нашей дорогой мальчишка идет. Вот что. Ты его прямо, а он всё в сторону.
Тимош вошел в хату в самом конце разговора. Приезд брата взволновал не на шутку — младшенький обхаживал его со всех сторон: и так заглянет, и этак, и рукав пиджака разгладит, и картуз двадцать раз переложит с места на место, и всё расспрашивает: надолго ли, да что в Питере, и когда, наконец, в старое гнездо вернется.
— Парубок. Па-арубок! — восклицает Иван, разглядывая младшенького. — Да он хоть куда — казак. Да вы поглядите, мамаша, казака вырастили!
— Ну, уж, — смущенно отзывается Прасковья Даниловна, но ей приятно, что хвалят младшенького, и она торжествующе посматривает на старика: слыхал, мол, ворчун неугомонный?
— Батько сказывал, работаешь?
Тимош хотел было ответить привычно и не без гордости «на оборонном», но почему-то на этот раз звонков слово застревает в горле:
— Работаю. На станке.
— На станке! Здорово. Пробы сдавал?
— Да нет, пробу не сдавали…
— Это как же? — подивился Иван, — ставят казака за станок и пробы не требуют?
— Штамповщики, — не выдержав, вмешивается в разговор старик, — зачем им проба.
— Тарас! — недовольно одергивает его жена.
— А что, Тарас. Правду говорю. Нажал на педаль, раз-два, готово.
— Ну, штампы бывают разные, — неодобрительно перебивает отца старший сын, — подогнать иной штамп — нужно настоящим мастером быть. Пуд соли съесть. Иная деталь попадется…
— Да какие у них детали. Одна деталь отныне и до века. Весь завод сейчас на одну деталь сел. Не завод, а штамповка оборонная. И мастеровой такой же пошел, понабирали с бора по сосенке. Ни закалки настоящей нет, ни сознания.
— Неверно вы говорите… — нахмурился Тимош.
— Неверно? Не видал, кого набирают? Настоящего рабочего человека в окопы угнали, чтобы вас дураков хомутать не мешал, а всякий сброд понабирали, поездников, «гусятников», которым свой кабан или хромая корова дороже нас с тобой. На нас плюют и к нам же от фронта прячутся. Вот какие нынче штамповщики пошли. Раньше, бывало, рабочий школу проходил, пять лет в котле варился, пока наше рабочее звание заслужит. Пока до винтика дойдет, сам тыщу раз обточится, отшлифуется. А сейчас понагнали пацанов педали нажимать.
— Нет, батько, ты неправ. И у нас в Питере на оборону работают, да никто рабочего дела не пропивает. Нигде так, как в Питере, не зарабатывают, а своего никто не забывает.
— Так у вас там путиловские, а у нас беспутиловские.
— Неверно, батько. Не говори. Сам знаешь: человек сердится — добра не скажет. И Тимошку напрасно облаял.
— А ты что его защищаешь? Ты меня со старухой защищай. Столичный!
— Э, батько, вы маму нашу старухой не называйте. Женщина она у нас совсем еще молодая, в полной силе и, по-моему, по-столичному, вполне красавица, — Иван обнял Прасковью Даниловну, по-мальчишески ласкался к ней.
— Ну, я вижу, все вы тут красавицы собрались. Один я урод в семье, — насупился Тарас Игнатович. — А про Тимошку вот что я тебе скажу. И тебе, старуха, хоть ты и красавица: нечего его от стыда прятать. Нечего выгораживать. А то вы все разлюбезные да расхорошие, с поцелуями да с объятиями. Один Тарас, злодей, правду в глаза говорит. А я и при Тимошке скажу: ты что думаешь, вот он первую получку получил, первые рублики на своем штамповальном заработал, так ты думаешь, он в хату поспешил, сюда на стол, вот на это место, где шестнадцать годов пил и ел, выложил? Ты думаешь, он мамке ситцу на платье набрал? Нет, брат, не такие мы нынче дураки, теперешние педальные штамповальщики. Мы сейчас же с компанией в «Тиволи» да в «Любую вещь» — манишку бумажную да галстук бабочкой.