Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ольга. Запретный дневник.
Шрифт:

И этот пробитый гвоздем дневник рифмуется с «точащей кровь и пламя» рукой из стихотворения О. Берггольц конца 1930-х.

…А я бы над костром горящим

Сумела руку продержать,

Когда б о правде настоящей

Хоть так позволили писать.

Рукой, точащей кровь и пламя,

Я написала б обо всем,

О настоящей нашей славе,

О страшном подвиге Твоем…

В этой пробитой тетради оказались датированные 20–27 мая 1949 года страшные, на самом деле «точащие кровь и пламя» записи о жизни села Старое Рахино.

Там есть и такие строки: «…жизненной миссии своей выполнить мне не удастся — не удастся даже написать того, что хочу: и за эту-то несчастную тетрадчонку дрожу — даже здесь». На отдельных листах сохранилась и запись от 31 октября 1949 года, в ней рассказано о поездке на дачу. По всей видимости, именно тогда тетрадь и была прибита к садовой скамье.

В той же октябрьской записи встречается имя Всеволода Александровича Марина, тогда сотрудника дирекции Публичной библиотеки.«…Приходил Волька, — сказал, что ПБ получила задание — доставить компрометирующие материалы на „Говорит Л-д“». Таким образом О. Берггольц пытались сделать фигурантом «Ленинградского дела». Но из этой точки вернемся на десять лет назад, к следственному Делу Берггольц. Лист 174, протокол допроса Марии Васильевны Машковой, жены В. А. Марина (в 1939 году он — зам. директора ПБ, она — аспирант ПБ, там же работал и Н. Молчанов):

«— …Бергольц О. Ф. я знаю с 1928 г., по ЛГУ, она была в то время студенткой.

— А что вам известно о взаимоотношениях Бергольц с Авербахом?

— Авербаха я лично не знаю. Из разговоров Бергольц мне известно, что они с Авербахом были знакомы, это знакомство было непродолжительным.

— О преступном характере связей Бергольц с Авербахом вам что-нибудь известно?

— О преступном характере связей мне ничего не известно. Вся ее вина заключается в том, что она, зная его, своевременно не смогла разглядеть в нем врага, ослеплена была его авторитетом».

И еще из «Постановления о прекращении дела № 58 120-38 г. по обвинению Берггольц О. Ф.» (лист 222):

«…Марин и Машкова охарактеризовали Бергольц с положительной стороны».

И последнее: «Других материалов, изобличающих Бергольц в преступной антисоветской деятельности, не добыто» (курсив мой. — Н. С.).

Не все друзья предали, ни тогда, в 1939-м, ни потом, в 1949-м.

Итак, позади осталась тюрьма. Впереди была война. Эти две бездны также срифмуются в сознании О. Берггольц. 26 сентября, на восемнадцатый день блокады, Берггольц писала сестре Марии в Москву: «Что касается положения Ленинграда, — конечно, почти трагическое, душа болит страшно, но уверена, что вывернемся, — такая же убежденность, как в кутузке, когда была почти петля, а я была уверена, что выйду, — и вышла». «Неразрывно спаять тюрьму с блокадой» — одна из записей ко второй части «Дневных звезд». О. Берггольц «спаяла» тюрьму с блокадой антитезой, потому что как раз блокадное заточениедало пусть и относительную, но все-таки возможность почувствовать себя свободными от идеологического гнета («…такой свободой бурною дышали, / что внуки позавидовали б нам»). Но тюрьму она «спаяла» — еще шире — с войной. «Тюрьма — исток победы над фашизмом. Потому что мы знали: тюрьма — это фашизм, и мы боремся с ним, и знали, что завтра — война, и были готовы к ней».

АЛЕКСАНДР РУБАШКИН

«— Луна гналась за нами, как гепеушник»

Война стала одной из Вершин (слово О. Берггольц), взятой поэтессой. Пройдя через испытания тюрьмой, едва ее не сгубившие, она нашла силы выразить настроения, переживания двух важнейших этапов своей жизни. О стихах предвоенных, тюремных и послетюремных мало кто знал, но они звучали в ней. Как и открытые, искренние июня 1941-го, выразившие ее гражданскую позицию:

Мы предчувствовали полыханье

этого трагического дня,

Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье.

Родина! Возьми их у меня!

Я и в этот день не позабыла

горьких лет гонения и зла,

но в слепящей вспышке поняла:

это не со мной — с Тобою было,

это Ты мужалась и ждала.

Этих слов Родина тогда не услышала. Но если бы О. Берггольц их не написала, ей было бы трудно выполнить миссию… «Блокадной музы». Она стала ею во многом благодаря радио. «Сквозь рупора звучащий голос мой» — так вспоминала Берггольц уже конец августа сорок первого, когда враг был у ворот города.

Радио позволило ей стать голосом блокадного Ленинграда, беседовать со своими согражданами, помогать им выдержать неисчислимые беды, потери. Голодные люди в промерзших квартирах, лишенных воды и света, прислушивались к репродуктору, порой едва шептавшему. В феврале 1942 года, прочитав по радио свою поэму «Февральский дневник», она стала поистине народной поэтессой. Голос Ленинградского радио, голос Берггольц, выходя в эфир, прорывал блокаду.

Потом, уже летом 1942-го, была «Ленинградская поэма», с ее железными строками «сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам», их тоже услыхали за блокадным кольцом. Ее земляки понимали: с ними — «по праву разделенного страданья» — говорит близкий им человек, такой же, как они, блокадник.

В конце войны О. Берггольц написала и сразу же опубликовала (Знамя. 1945. № 5/6) лучшее свое поэтическое произведение — поэму «Твой путь»…

Ей тридцать пять лет, у нее слава широкая и заслуженная. Казалось, с горькой несправедливостью прошлого покончено… Почему же в ее стихах (1945!) появляются странные полемические ноты:

И даже тем, кто все хотел бы сгладить

в зеркальной, робкой памяти людей,

не дам забыть, как падал ленинградец

на желтый снег пустынных площадей…

И откуда появилась инвектива, каких раньше у Берггольц не было? Видно, произошло что-то неожиданное, потрясшее ее:

Уже готов позорить нашу славу,

Уже готов на мертвых клеветать

герой прописки

и стандартных справок…

Но на асфальте нашем —

след кровавый,

не вышаркать его, не затоптать…

1946

Отношение к Берггольц ее слушателей и читателей расходилось с официальным и раньше. Уже в феврале 1942 года секретарь горкома ВКП(б) Н. Д. Шумилов требовал не передавать в эфир «Февральский дневник». В те же дни поэтесса отметила в своих записях: «Ведь они же (партийные работники. — А. Р.)утвердятся в случае победы, им зачтут именно то, что они делают, а их деятельность состоит сейчас в усиленном умерщвлении живого слова, в уродовании его в лучшем случае. Им ведь ордена за это дадут. Мне не надо орденов, плевала я на них. Я хотела бы сказать людям то, о чем говорит мое и — я знаю — их сердце» (Апрель. 1991. Вып. IV; в ком. М. Ф. Берггольц (с. 142) запись от 21.02.1942).

С тем, что Берггольц предчувствовала в 1942-м, ей пришлось столкнуться в мае 1945-го. После победного салюта, но до июньского Парада Победы. На X пленуме правления Союза советских писателей выступил поэт А. А. Прокофьев. Он говорил в основном о Берггольц. Относясь, по его словам, «положительно к ее <…> ленинградским стихам», Прокофьев заметил, что они «более выразительны», чем довоенные. Это сопоставление вряд ли правомерно: слишком мало смогла тогда напечатать О. Берггольц. Лишь спустя многие годы стало очевидно — именно те стихи — по меньшей мере 35 стихотворений 1938–1940 годов — подготовили ее взлет военной поры. О тюремных и других стихах, тогда не печатавшихся, Прокофьев мог не знать, но об аресте, исключении из СП знал слишком хорошо. Знал, как звучали ее стихи в блокаду, и все-таки (она называла его «Сашкой») предъявил свой «счет»: «Я хочу сказать, что Берггольц, как и некоторые другие поэты (безымянные. — А. Р.),заставили звучать в стихах исключительно тему страдания, связанного с бесчисленными бедствиями граждан осажденного города». Приведем стихи, так задевшие Прокофьева:

Поделиться с друзьями: