Ольвия
Шрифт:
Свистнул меч, покатилась голова в траву, а тело успело еще сделать несколько шагов к воде, прежде чем упасть безголовым…
— Боже… — шептал Тапур, холодея оттого, что на его руках холодела Ольвия. — Где ты делся, добрый боже вечной молодости и жизни? Почему молчишь? Ты же бог жизни. Как ты мог впустить в свое царство смерть?.. Как мог??? Как мог??? — закричал он, не помня себя.
Бог молчал.
Руки Тапура дрожали, и Ольвия на руках у него тоже дрожала. И ему в отчаянии казалось, что она оживает… Всего он мог ждать. Даже собственной гибели, но только не этого… Много, очень много видел он на своем веку смертей и привык к ним, как привыкают к чему-то обычному, будничному…
Но такой нелепой, такой дикой и жестокой смерти представить не мог…
— Боже Пама-Лама-а-а??? — в последний раз закричал он.
Бог молчал.
На озере с живой водой — ни шелеста.
Ольвия не оживала…
И, быть может, впервые Тапур осознал, что смерть — это не просто обычное, будничное событие. Смерть — это нечто страшное. И жестокое. Ибо ничего жесточе убийства живой жизни быть не может на свете.
«И вода в этом озере мертва, и бог его — мертвый бог», — подумал он, и от этой мысли, от этого осознания своей безысходности ему стало больно и тяжко.
Его жгла тупая боль, а бог молчал, а Ольвия холодела на его руках, и тело ее коченело и деревенело.
«Бежали от злого духа, а настигли смерть», — подумал он, и одна слеза — первая и последняя в его жизни — выкатилась из глаза и упала Ольвии на холодное, мертвое лицо…
***
И пили в тот день все мужи Скифии хмельное вино победы.
И пил его со всеми мужами Скифии и Тапур.
Но очень горьким и терпким показалось ему хмельное, сладкое вино победы. И не мог он захмелеть, хоть и жаждал того, и не мог он забыться, хоть и жаждал того. И когда воины запели древнюю скифскую песню мужского мужества, он тоже подхватил ее, надеясь хоть в песне найти — хоть на миг найти! — забвение:
Мы славим тех, кто степь любил без края,
Мы славим тех, кто рос в седле ретивых скакунов,
Мы славим тех, кто знал любовь прекрасных жен,
Кто солнце дал сынам и доблесть отчую бесстрашную.
Мы славим тех,
кто пил бузат хмельной в кругу друзей
И побратимству верен был вовек.
Мы славим тех,
кто, пламя завидев на башнях сторожевых,
Седлал коня и мчался в бой с воинственным кличем.
Кто в сече лютой пил горячую кровь врагов.
Мы славим тех, кто смело в мир иной шагнул,
В бою со смертью встретившись лицом к лицу.
***
Эпилог
И затворил Тапур двери навеки
Ольвию похоронили в междуречье Борисфена и Танаиса, в бескрайнем краю кочевников, неподалеку от караванного пути, что спешил по скифским степям к далеким берегам Гостинного моря.
Похоронили на возвышенности, на Трех Ветрах, чтобы издалека была видна на равнине ее могила, чтобы и Ольвии тоже было далеко видно.
А видно Ольвии, как внизу, на равнине, степь грезит, видно, до самого горизонта, где синеют кряжи, где голубая лента Борисфена сливается с лазурным небом. И еще видно, как вдали неторопливо ползет вереница по караванной дороге, направляясь к морю, к ласковому и теплому Понту Эвксинскому — Гостинному морю, к счастливому городу Ольвии.
Даль…
Седой ковыль на ветрах качается…
Марево вдали блуждает.
Пролетит орел.
Мелькнет в степи рыжая лисица, и долго потом зеленые травы пламенеют, словно подожженные лисьим хвостом.
Пронесется табун, а вон на горизонте промчатся всадники.
Пройдут мимо могилы сторожкие дрофы, свистнет рыжий сурок, прошумит ветер, устремляясь на юг, тоже к берегам Гостинного моря, проплывет в вышине одинокое облачко… Остановится над высокой могилой, задумается, потемнеет…
И упадет тогда вниз несколько капель, блеснут они слезинками на зеленой листве, вздохнет ветер, и поплывет облачко дальше — грустное и печальное…
Тишина.
А то внезапно прокатится по степям гром, звонкий, раскатистый, зашумят ветры, гоня перед собой тяжелые черно-синие тучи… Загудит, засвищет ветрище, пригибая ковыль к земле, потемнеет в степи, насупится-нахмурится даль, закутается в тяжелую серую кирею… На горизонте, где кряжи, станет черным-черно, там свирепствуют молнии, кромсая небо… Раскатится гром-громовержец над степями, погремит, да так, что треск и лязг вокруг стоят, а потом внезапно стихнет, затаится где-то в небе, будто его и не было… На миг станет так тихо в степи, что в ушах звенит от тишины, и все живое притихнет в ожидании чего-то страшного… Стрекотнет где-то кузнечик раз-другой, испуганно крикнет птица, и снова немота… А небо чернеет, словно гневом наливается, а потом — тр-р-рах!!! Аж раскаты пошли. И снова тишина, только тревожно засвистят сурки, прячась по норам… Но вот уже ухо начинает улавливать отдаленный шум, еще не ясный, не четкий. Но тревожный, грозный, всепобеждающий. Шум нарастает с каждой волной, он словно мчится из глубины степи на широких могучих крыльях, а иногда пересаживается в железную колесницу и — гремит, гремит, гремит… Но вот гром затих, только слышен испуганный шелест ковыля, а потом засвистело все вокруг, загудело, завертело, как в водовороте, и уже степь утонула в этой сумятице…
Потемнело до боли в глазах, и хлынул ливень…
И исчез мир за водяной стеной, только треск стоит, а что там за дождем — поди разгляди.
Как внезапно нагрянет, так внезапно и утихомирится водная стихия. Утащит гром за собой тучи, пошумит ливень дальше, на горизонте еще сильнее потемнеет, и там — словно конец света. А здесь начнет быстро проясняться, молния еще несколько раз черканет по небу, и станет затихать гром, только далекое эхо еще будет ворчать в степи, стихая, замирая… Выглянет солнце, зеленая умытая степь вспыхнет красками, и встанет между небом и землей радуга… Одно ее коромысло, кажется, там, в море, воду пьет, а другое здесь, за могилой Ольвии. А может, и на ее могиле…
Тихо станет, свежо, чисто, легко…
— Гроза… — скажет Тапур и выйдет из белого шатра, и долго-долго будет смотреть в потемневшую даль, где под цветастой радугой стоит высокая могила на возвышенности Трех Ветров.
«Как она там?» — подумает он и унимает боль, что никак не хочет утихать, умирать, исчезать…
Тяжело станет на сердце. Примчится к могиле Тапур, остановит боевого коня, задумается… Ветер треплет его черные волосы, что-то гудит в ушах о далеких военных дорогах, о чужих землях… Смотрит Тапур вдаль, думает, степь слушает… О ней думает… Об Ольвии… Блестит мокрая от росы степь, блуждает по степи марево… Является из этого марева белый стан, руки к нему простирает… Ольвия… Ольвия… Нет, это не она, это туманец после ливня блуждает по мокрой степи… Не она… А он видит ее, видит стрелу в ее груди… И красную струйку, что вытекает из-под стрелы, видит. Она простирает руки, все ближе и ближе подплывает к нему над степью, но Тапур не шелохнется, и Ольвия летит над землей дальше и исчезает за радугой…
Прошел уже год со дня гибели Ольвии, а Тапуру все кажется, что беда случилась сегодня, вчера…
Будто вчера, будто сегодня, будто в это мгновение вылетела из ивняка черная стрела безумного перса… Будто в это мгновение, а на ее могиле уже расстелился чабрец и кровью пламенеет горицвет…
***
От кочевья к кочевью Ольвию везли на траурной повозке, запряженной двумя белыми и двумя черными конями. Две тысячи всадников ехали по обеим сторонам повозки, сопровождая свою госпожу в мир предков. Процессия двигалась медленно, останавливаясь на перекрестках дорог, и в каждом кочевье навстречу с причитаниями выбегали скифянки, выходили мужчины… Как велит древний обычай, скифянки плакали и голосили, рвали на себе одежду, волосы, царапали лица… И тягучий, тоскливый плач несся над степью… Так скифы прощаются с самыми дорогими своими соотечественниками.