Он не хотел предавать
Шрифт:
— Это значит, что всем нашим бумажкам теперь грош цена!
Генерал-майор хлопнул по столу плотной стопкой запросов.
— Где гарантия, что это единственный наш прокол? А если таких липовых ответов мы отослали не один, а три, пять, двадцать пять? Годы работы, годы — псу под хвост, если нет к нам доверия. А откуда оно возьмется, если у нас и далее будут такие вот мелкие, досадные, а главное — на пустом месте, проколы!
— Как вы думаете, может, стоит на всякий случай перепроверить и остальные дела, с которыми Малышев работал перед увольнением?
— Да, перепроверь лично. Не привлекая особого внимания. Незаметно.
— За какой срок? То есть я хотел сказать, какой давности дела перепроверять? За месяц до его увольнения, за три, за полгода?
Полонский задумался. Его большая, как у ротвейлера, голова склонилась над документами. Короткие, крепкие пальцы по привычке взъерошили жесткую щетку седых волос надолбом. Словно вспомнив что-то неприятное, шеф с досадой повертел шеей в тугом воротничке светлой рубашки и, расслабив галстук, расстегнул верхнюю пуговицу.
— Февраль, январь, декабрь, — пробормотал он, машинально загибая пальцы. — Давай пока за три месяца. Если все нормально, то отбой, и слава богу. А если вскроется еще хоть один ляп, доложишь мне — и будем проверять дальше… Надо же знать, в конце концов, что у нас тут творится? Чтобы больше никаких сюрпризов.
— Владимир Сергеевич, а почему никто не знает о смерти Малышева? — спросил Георгий то, о чем давно собирался спросить.
— Почему — никто? Я знал.
— А мне вы не могли сообщить?
— Ты что, Гольцов, обиделся?
— Нет, но, согласитесь, не очень красиво получается, когда вот так звонишь родителям и узнаешь…
— Да, действительно, — не возражал Полонский. — Извини. Как-то так вышло… Сразу не хотелось тебя впутывать, а потом к слову не пришлось. Не обижайся, Гольцов, не сказал не потому, что тебе не доверяю. Дело — дрянь.
— А что такое?
— Да ничего особенного, просто, когда людям охота найти виноватых, козел отпущения всегда найдется.
Георгий не понял, что шеф имеет в виду, но задавать вопросы посчитал лишним.
— Известно, почему Малышев это сделал? — спросил он.
— Неизвестно.
— Он что, записки никакой не оставил?
Полонский подошел к сейфу, нашел среди аккуратно сложенных папочек одну, черного цвета, и подал Гольцову лист ксерокопии:
— Читай.
Рукой Юры на листе было написано: «Никого не винить, я сам».
Гольцов нахмурился:
— И все?
— Все.
— А причины?
— Дурь в голове завелась, вот и все причины! — гаркнул в сердцах Полонский. — Сплошные обиды на жизнь — что у него, что у его папаши. Все им жизнь не угодила, и кругом все мерзавцы и негодяи. Знаю я эту касту обиженных новой властью. Упиваются своим несчастьем.
Георгий кашлянул.
— Все-таки перед семьей неудобно, Владимир Сергеевич. Могли бы им помочь, поддержать… Должны были…
Полонский уставился на Гольцова неподвижным, не предвещающим ничего хорошего взглядом.
— Чем ты лично собирался помочь семье в такой ситуации?
— Чем обычно, — пожал плечами Георгий. — Похороны, венки… Проводить в последний путь. А то ведь никто из наших даже не пришел на похороны.
— Это кто тебе сказал, что никто из наших не был на похоронах?
— Мать его сказала.
Полонский усмехнулся: ну и люди!
— Я самолично был на Троекуровском, — объявил он. — И венок от имени Интерпола принес, и некролог в ведомственную малотиражку послал. Соболезнование выразил.
У Гольцова брови поползли вверх.
— Тогда почему?..
— Потому что есть такое гнилое чувство, Гольцов, — обида называется. Обидишься на весь свет и сидишь, гордый, и все перед тобой чем-то виноваты. Короче, не стоило тебе на похороны соваться, только нервы себе трепать. Хватит и того, чего я наслушался. Давай на этом поставим точку. И не говори никому. Понял ты меня?
— Так точно, Владимир Сергеевич.
— Да и не работал уже у нас Малышев к тому времени.
— Да, я знаю…
Полонский посмотрел на Гольцова:
— Расстроился?
Георгий неопределенно повел плечом. Ему вспомнился тот день в середине февраля, когда Малышев неожиданно, когда и так не хватало рабочих рук и ног, положил перед ним на стол заявление об уходе. Георгий пробежал его глазами и удивленно уставился на Малышева:
— Юра, совесть-то имей! Может, потерпишь? Сам видишь, какая у нас запарка…
Малышев коротко ответил:
— Нет.
Выглядел он как обычно: такой же спокойный, замкнутый. Только в глаза старался не смотреть.
— Что случилось? — спросил Георгий.
— Ничего.
— Что-то произошло?
— Нет.
— Дома?
Юра отрицательно мотнул головой.
— Тогда в чем дело? К чему такая спешка? Да говори ты, не телись!
Юра поднял глаза, во взгляде светилась обида и… ненависть.
— Вы подпишете заявление, товарищ майор?
Гольцов, стараясь казаться равнодушным, сухо ответил:
— Это не ко мне. Это в приемную к Полонскому.
— Слушаюсь!
Юра забрал заявление и вышел. Ни объяснений, ни оправданий… Гордый.
За то годы, что Гольцов проработал в Интерполе, личный состав сотрудников здорово поменялся, и редко кто уходил без объяснения причин, разве когда гнать надо было такого работничка в шею. При увольнении все чувствовали себя немного виноватыми перед коллегами и напоследок старались расшаркаться. Бросаю, мол, работу, но не родной коллектив. Малышев отличился. Взял и ушел, не сказав никому ни слова. А мог бы и объясниться: так, мол, и так, хорошая работа подвернулась, жаль упускать шанс, войди в мое положение… Ведь знал, что у Гольцова к нему отношение скорее дружеское, чем деловое. И тем не менее…
В бюро на его увольнение никто не обратил особого внимания. Исчез человек и исчез, нашел какое-то другое место. Всем известно: рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше — и за это не осуждают. А Георгий тогда обиделся на Малышева, хоть виду и не подал. Да, было обидно, потому что Малышев бросил не просто работу, а именно — людей.
Вот и все, что знал Гольцов до сегодняшнего утра.
— Не подписал я тогда его заявление, — объяснил Полонский. — Дал время подумать до конца февраля, пока догуляет очередной отпуск. Я так понял, что у него что-то случилось. Может, конфликтовал с кем-то из наших? Поссорился? Ты ничего такого не замечал?