ЖАНРЫ

Он строит, она строит, я строю
Шрифт:

— Ну, Асенька, ты просто наша спасительница. Прямо не знаю, чтоб мы без тебя сегодня делали!

Ну— ка, загляну, что за зиму в доме сделалось, раз «спасительница» сумела дверь вышибить.

Ого! Вот это да! Тут разруха похлеще, чем снаружи! Воды в подвале опять целое озеро. И старая рама опять плавает. Вроде бы мы ее осенью с мамой вытаскивали? А что с полом в задней комнате! Какие там в прошлом году уложили белоснежные отструганные доски — хоть языком их лижи! А теперь это вздыбившиеся скользкие спины бронтозавров.

Темная кирпичная дорожка стены, гаревая дорожка, белая тропка из нового кирпича, где вы? Вся стена черная и мокрая. На ней беспомощно пляшет желтый язычок керосинки. Мама подворачивает фитиль, чтоб не коптил. Что может согреть такой огонек? Только глаза. Ася сидит на тюфяке, сжавшись в комочек. Она, наверно, совсем продрогла. Нужно бы сказать ей, чтобы она не смотрела на чайник. Чайники они такие: если их ждешь, они нарочно долго-долго не закипают. А стоит отвернуться, сделать вид, что он тебе не очень-то и нужен, как он сразу раз — и засопел.

— Ну, вот и чаек подоспел. Не сидите, девчушки, нахохлившимися воробышками. Берите кружки, разворачивайте бутерброды. Сейчас чаем душеньку согреем, веселее станет.

Бессовестная я все-таки, сердилась на Асю, будто она к моей маме хочет в дочки подлизаться. А Ася целый день на нас работала. Вымокла. И теперь ей, замерзшей, ехать в свою пустую комнату. До меня только сейчас дошло, почему она с Лашей дружит. У Лаши уютный теплый дом, в котором никто никогда не может остаться один.

Когда я вырасту, у меня будет много детей. Чтобы рядом с каждым ребенком был брат или сестра. Сестра не может взять и исчезнуть. В большой семье кто-нибудь да будет рядом с тобой. И еще: если бы и нас в семье было много, мы бы и с дачей справились. Наших сил и тепла хватило бы на то, чтобы согреть и очеловечить эту промозглую махину. А так, мы всего лишь три крохотных живых комочка: мама, папа и я. И у нас не хватает даже сил, чтобы держаться вместе.

— Что я говорила — «глаза страшатся, а руки делают». Какую мы сегодня работу провернули! Еще один такой воскресник — и дача к весенне-летнему сезону будет готова.

Опять «Дача»! Дача — это у Пе-ту-ших! У них в голубеньких домиках с белыми занавесками отдыхают дачники. А мы строим ДОМ. Строим — это значит, превращаем слабое беззащитное тепло своего тела в стены, крышу, окна. Чтобы потом, когда-нибудь, дом вернул наше тепло тем, кто в нем будет жить.

— Ба, зачем ты поехала на похороны?

— Тебя не спросилась. А ты чего не поехала?

— Я в школе была. Мама сказала, что я должна помнить его живым.

— Чудит твоя мама.

— Нет, правда, зачем?

— Чо тут такого? Чай не чужой он — как никак родной отец моей дочери.

— Так выглядит, как будто ты хотела посмотреть на его жену.

— Чо я ее не видела, что ли? Вредная нация — ни слезинки не проронила.

— Не вредная, а гордая.

— Я и говорю, гонору много. А эта кикимора чо притащилась?

— Бабушка, как можно про человека, кончившего математический факультет университета сказать «кикимора»?

— Чо, не похожа, что ли? Тощая и в шляпе.

— Антонина Ивановна — старый друг деда.

— Пря-ям! У него таких «друзей» в каждой деревне было по штуке.

— В какой деревне?

— В такой. Я когда в двадцать первом к нему с дитем малым в Сибирь приехала, у-у-у мне про его мораль-то армейскую порассказали…

— Зачем ты с маленьким ребенком в такую даль поехала?

— С голодухи еще не туда побежишь. Фабрики-то в Твери позакрывали. Работы никакой. Все вещи в доме уже давно на картошку сменены. Ни одеть, ни передеть нечего. Дите опухло, синий глазок едва виднеется. А в Сибири-то муку-яйца на военный паек давали.

— Это он тебя позвал?

— Ка-ак же, позовет он…ему без жены на всю Сибирь свобода была.

— Какая свобода — там война шла.

— Да он при штабе писарем был, чего ему. Я с дитем малым в разбомбленном поезде две недели ехала, горшок детский — и тот в отцепленном вагоне остался, а он не хотел поначалу меня даже начальству представлять. Чтоб паек на семью выдали.

— Почему?

— Стеснялся. Я тогда худющая была, волосы из-за тифа обкорнаны. И платьишко из марли пошито.

— Вряд ли он бедности стеснялся — сам ведь не из богачей.

— То-то и оно. В девках, бывало, с ярмарки идем: он по одну сторону семечки лузгает, я по другую. Подружки надо мной надсмехаются: мол, косолап мой ухажер, тоща да сутулый. Это ему армия выправку-то дала. Он и загордился.

— Чем?

— У-у-у, такой барин стал — не подходи! Я попервости муку-то как увидела, живо пирожков с капустой-картошкой сварганила и на станцию. Думала пирожки продать да свининки подкупить. Ему же дураку щец наварила бы. Домашненьких. А он как узнал, у-у-у, расфордыбачился — позорю, мол, его перед сослуживцами.

— Действительно, нехорошо: ты же жена военного.

— А чо такого — я ж не краденное.

— А почему ты сказала, что у деда в каждой деревне было по женщине?

— Дак у них там, у штабных охальников, штаны вовсе не застегивались. В каку деревню расквартируют — они шасть по солдаткам. И сыты, и пьяны, и нос в табаке! Во-о шею за службу нагулял — что у твово бугая! Тьфу! Терпеть на могу мужиков — как один кобели! И твой батька такой же!

— Мой папа другой! Зато ты два раза замужем была.

— Так дрова пилить-колоть надо! Хорошо у нас в Сибири денщик Никифор был. Он лошадку запряжет, воды привезет, дров нарубит. А то я к деревне непривычная — хоть караул кричи.

— Денщик не у вас, а у деда был.

— Ой, не говори, такой мужичок был ладненький. Он нас и на сортировочную станцию свозил, где наш разбомбленный вагон остался. Нашла я свои зимние вещи: шубы, платки. А то бы с дитем окочурились с ихними зимами. Вот, веришь ли, дите не за батькой родным, а за денщиком ходило: «Нитифор-Нитифор» лепетало.

— Бабушка, про умерших говорят либо хорошо, либо ничего. А ты его ругаешь, как живого.

— Я правду говорю. Это ты первая ко мне пристала.

— Я не приставала.

Ну и зря не поехала на военные почести посмотреть. Так все чинно, торжественно было. Ордена несли на подушечках, генерал выступал, курсантики стояли. Только могила подкачала. Я аж ахнула — полная воды. Так в воду гроб и опустили. Обидно.

Действительно, некрасиво я с бабушкой говорила. Наверно, потому что я смерти боюсь. Еще когда мама сказала, что у дедушки рак легкого, я сразу поняла, что он скоро умрет. У-м-р -е-т — даже слово страшное. Потому что, если про кого-то сказать «умер», то он тут же перестает быть дедушкой и даже вовсе перестает быть человеком. Голос, усы, китель де-душ— ки… превращаются в голове в серый бесформенный комок, который хочется незаметно выбросить в яму с водой.

Поделиться с друзьями: