Опасна для себя и окружающих
Шрифт:
— Мы конфисковали у нее телефон, — добавляет Легконожка.
Похоже, даже те санитары, которые ели у Королевы с рук, решили не рисковать ради нее работой и сдали ее. Так ей и надо. Раз не хочет делиться игрушками, пусть и ей они не достанутся.
Рано или поздно придет новый санитар, и Кэссиди легко его приручит. Она снова получит телефон. Такие девицы всегда получают желаемое.
— Откуда ты знала, что у нее есть телефон?
Я пожимаю плечами. Успокоительное еще не выветрилось, но прошло достаточно времени (или доза была поменьше), и я уже могу пошевелиться. Могу говорить.
— Кажется, Анни рассказала. Точно не помню. — Так и есть.
— Кэссиди сказала, что ты им уже пользовалась.
— Она врет. — Хорошо, что я удалила сообщение, которое отослала Хоакину.
— Одна из вас наверняка врет, — замечает Легконожка.
Готова поспорить, этому ее тоже научили в мединституте: не стоит напрямую обвинять пациентку во вранье, но надо дать ей понять, что подозреваешь ее. «Допустим».
— Выходит, мое слово против слова Кэссиди, так?
Легконожка кивает:
— Видимо, так. — Она заправляет прядь темных волос за ухо, поправляет невидимые очки поверх карих глаз. — Она очень расстроилась.
«Ну еще бы», — думаю я с сарказмом. Королевы отлично умеют вызывать у начальства жалость.
— Твои действия отразились не только на тебе. Такое происшествие может замедлить и выздоровление Кэссиди. — Легконожка усаживается на складной стул возле моей кровати. Я поворачиваю голову, чтобы смотреть ей в лицо:
— Кэссиди плевать на выздоровление.
— В каком смысле? — спрашивает доктор.
— Она не хочет домой. — Здесь ей больше нравится.
Легконожка качает головой:
— Я не могу углубляться в детали, но уверяю тебя, мы с Кэссиди давно и упорно работаем над тем, чтобы она могла вернуться домой.
Я пожимаю плечами:
— Она просто прикидывается перед вами.
Легконожка медлит.
— Возможно, — соглашается она наконец. — Или все как раз наоборот.
Теперь моя очередь спрашивать:
— В каком смысле?
— Может, Кэссиди прикидывается перед тобой, будто ей плевать на выздоровление. Будто ей плевать, вернется она домой или нет.
— С чего бы ее заботило мое мнение?
— А тебя заботит ее мнение?
Я пожимаю плечами, хотя ответ — да.
— Может, Кэссиди не больше тебя готова показать свою уязвимость.
Она встает, и пластмассовый стул слегка покачивается, но не падает. Я поворачиваю голову и теперь смотрю не на доктора, а в потолок.
— Я понимаю, тебе сейчас невероятно тяжело, — говорит Легконожка мягко, будто я дикое животное, которое она боится спугнуть. — И хочу подчеркнуть: несмотря на сегодняшнее, я по-прежнему в тебя верю.
Вот уж не знала, что она в меня верит. Она же считает меня чокнутой.
— Тебе снова разрешат принять душ, но не с другими девочками.
Я ни разу не мылась с другими девочками, но по словам Легконожки можно подумать, будто я потеряла очередную привилегию.
— Ты проделала большую работу, Ханна.
Да неужели? Я же сегодня устроила потасовку. Видимо, добровольное согласие принимать лекарства важнее. Или моя «большая работа» заключается в том, чтобы сидеть и ждать, пока подействуют антипсихотики.
— Если будешь продолжать в том же духе, — продолжает Легконожка, — я разрешу тебе присоединиться к прогулкам по территории. — Поскольку я не отвечаю, она добавляет: — Правда, замечательно?
Думаю, мы с Легконожкой совсем по-разному понимаем слово «замечательно».
Я в тюрьме, сколько привилегий ни добавляй. Когда разрешают выходить из палаты, выходить из здания, пространство немного расширяется, но клетка есть клетка. И вообще, если Легконожка права и я действительно больна, после антипсихотиков окружающий пейзаж может оказаться совсем другим. Может, листья на деревьях вовсе не темнеют. Может, листьев и вовсе нет. Может, сейчас даже не сентябрь, а конец зимы. Декабрь, январь, февраль.
Если я могу вообразить человека, как уверяет доктор Легконожка, то и время года запросто придумаю.
— Какое сегодня число? — говорю я, стараясь подавить отчаяние.
— Девятнадцатое сентября. — Когда я в последний раз спрашивала Легконожку о дате, она отказалась говорить. Видимо, это еще одна привилегия, которую мне обеспечил добровольный прием лекарств.
Девятнадцатое сентября. Я так и знала. Пятнадцатого сентября у Люси были пробы. Четыре дня назад.
После ужина, но еще до отбоя медсестра с длинной косой возвращается с очередной таблеткой. На этот раз желтой и по размеру даже меньше антипсихотиков.
— Что вы мне даете?
— Это поможет тебе заснуть.
Снотворное не должно быть желтого цвета. Оно должно быть синее, зеленое или фиолетовое. Желтый — дневной цвет.
— Раньше мне не давали снотворных.
— Нейролептики сбивают режим сна.
— Но я хорошо сплю.
Выражение лица у медсестры меняется. Она прищуривается:
— Мы будем пререкаться?
— Я же просто спросила.
— По-моему, ты не хочешь пить таблетки.
— Я просто хочу сказать, что мне не требуется снотворное.
— Регулярный сон очень важен для пациентов в твоем состоянии.
И какое же, по ее мнению, у меня состояние? Однако я не задаю вопросов, поскольку они, похоже, считаются пререканиями, и у нашей сестрички Рэтчед такой вид, будто достаточно всего одного вопроса, и она позовет коллег Стивена, чтобы насильно запихнуть таблетку мне в глотку.
Сестра Рэтчед — персонаж фильма семидесятых, который обожает мой папа. Фильм называется «Пролетая над гнездом кукушки». Есть и такая книга. Я ее не читала и не видела фильм, но папа обзывает сестрой Рэтчед любого, кто обращается с ним чересчур, по его мнению, сурово: если повар в дорогом ресторане отказывается поменять блюдо, если консьерж гостиницы не соглашается поселить нас в номер люкс вместо обычного. В фильме рассказывается о заключении в психиатрической больнице; интересно, папа пересматривал его с тех пор, как я сюда угодила? Интересно, кино ему по-прежнему нравится? Интересно, упомянет ли папа сестру Рэтчед, когда в следующий раз повар откажется заменить брокколи брюссельской капустой?
Когда медсестра снова протягивает мне снотворное, я его беру. Таблетка застревает в горле, и я так закашливаюсь, что глаза слезятся.
Медсестра натягивает перчатку.
— Открой рот, — командует она, когда мне наконец удается отдышаться.
— А?
— Рот открой.
Я открываю.
— Теперь высуни язык.
Я высовываю. Она сжимает мне язык двумя пальцами, отводит вправо и влево, потом приподнимает, чтобы посмотреть под ним.
— Хорошо, — наконец говорит она. Перчатка со щелчком снимается с руки.