Опасные мысли. Мемуары из русской жизни
Шрифт:
— Две вещи. Первое — центральный план. Второе — «нерушимый блок коммунистов и беспартийных». Кто подписывал от беспартийных согласие на такой блок?
— И кто видел текст соглашения? — добавил я.
Мы рассмеялись нелепости предположения о наличии соглашения. Сказано только: «нерушимый блок», а суть происходящего пусть каждый отгадывает сам.
— Суть в диктатуре партии, — сказал капитан.
Два главных политических требования были ясны нам уже летом 1946 года: отказаться от центрального планирования и однопартийной системы. Тем не менее социализм был исходным постулатом наших обсуждений, по крайней мере для меня. Социализм — но не коммунизм. Я неожиданно осознал: я не понимаю, что такое будущий коммунизм, и понять это вообще невозможно.
— Нам дают, — говорил я, — только лозунг «Коммунизм — от каждого по способностям, каждому по потребностям». И ничего больше. Но это абсурд — строить новую систему, не зная о ней ничего, кроме лозунга в одну строку. Это смешно.
— И кто будет подписывать постановления о наших потребностях? — продолжал я. — Что тебе, к примеру, пора выдавать мясо, а твоему соседу можно посидеть пока на диете — на всех мяса не напасешься. Или что сосед нуждается в отдельной комнате, а ты такой потребности не испытываешь — поживи в бараке. Кто будет решать? Милиция? Профсоюз? Заморозить потребности и запретить изобретать новые, вот что требует коммунизм!
Я перевел дыхание.
— Да, пора спать, — сказал старший лейтенант Комиссаров.
Мы повернули к военному городку, чтобы присутствовать при отбое.
Мне с удивлением вспоминаются сейчас те разговоры 1946 года. Я никогда не участвовал в таких смелых дискуссиях ни до, ни после, вплоть до 1956 года. Почему мы не боялись друг друга?! Возможно мы чувствовали раскованность потому, что это был неопределенный период армейских переформирований и демобилизаций. Глаза государственной безопасности в армии на короткий момент чуточку закосили. Теперь известно, что чекисты были заняты «профилактикой», то есть перемещением из нацистских лагерей в советские сотен и сотен тысяч советских солдат, бывших в плену у немцев. Кроме того, в целом органы работали бесшумно — люди и семьи как бы растворялись в воздухе, и было иногда трудно почувствовать реальные масштабы опасности. Так или иначе, мы доверяли друг другу.
Наши прогулки в степь продолжались все лето. В этих дискуссиях пришли в какую-то систему мои взгляды и мой жизненный опыт.
— Наше общество — не диктатура пролетариата, а диктатура бюрократии, — формулировал я. — Рабочие фактически бесправны. Жратвы нет, жилья нет. Их право только работать и ждать, когда начальство разрешит свои бесконечные «объективные трудности». Энгельс писал: «Если рабочие придут к власти, им нужно будет защищать себя от произвола собственных чиновников».
Я все еще искал у «классиков марксизма» подтверждений своим идеям. Классиков мои друзья уважали, но больше полагались на опыт и здравый смысл. Я хотел реорганизовать общество на основе энгельсовской идеи индустриально-аграрных единиц. Заводские рабочие будут помогать деревенским техникой, а летом также в поле, а деревенские рабочие будут оказывать заводу помощь зимой. Далее, так как по Марксу и Энгельсу для радикальной социальной перестройки нет иных путей, кроме насилия, то в мои планы входила организация революционной партии.
Во всех этих проектах предполагалось полное отсутствие бюрократии. Рабочие решали проблемы голосованием.
— Это х… ня, — заключил капитан.
В свободное время я продолжал заниматься в городской библиотеке, но теперь чаще смотрел на библиотекаршу, чем в «Феноменологию духа». Наконец, я пригласил ее прогуляться на открытом воздухе. Мы сидели рядом в двухместном «кукурузнике», пилот — впереди, горы и долины — внизу, облака — вверху, ветер — в ушах. Самолет болтало, наши руки свешивались за борт, привязных ремней не существовало, и, казалось, один хороший крен — и мы вывалимся. Но Соня была невозмутима. Ее красивое осетинское, слегка рябое, ястребиное лицо было спокойно, как если бы она сидела в библиотеке, а не в этой тарахтелке без ремней. Мы начали просиживать долгие вечера на крыльце ее дома.
В доме жила также ее старшая сестра с ребенком.
— Мужа убили? — спросил я как-то, имея в виду — на войне.
— Ее муж чеченец.
— Ну и что, чеченец?
— Хотя он был партийный работник.
— О чем ты говоришь?
— Ты не знаешь?
Я не знал.
— Два года назад всех чеченцев забрали в одну ночь и увезли куда-то. Детей чеченцев тоже увозили, но сестра — осетинка, ей разрешили оставить дочку здесь. Отца у дочери теперь нет.
— За что?
— Сказали, чеченцы сотрудничали с немцами. Ее муж не сотрудничал!
— И дети сотрудничали?
— Ее муж не сотрудничал, — повторила она. И замолчала на этот вечер.
Гром грянул в сентябре.
— Младший лейтенант, вы должны явиться сегодня в восемь вечера в особый отдел дивизии.
Особый отдел! Что им надо? Узнали о наших разговорах? Как?
Я немедленно отпросился со службы и стал сжигать все свои рукописи, все проекты, все, включая цитаты из классиков марксизма. Эти цитаты поддерживали мои собственные идеи, но определенно не официальные советские. Как, впрочем, и не другие идеи тех же классиков. В их писаниях была куча противоречий. Жили классики давно и писали свободно и плодовито, не боясь следователей и тюрем того будущего строя, за который боролись. У меня еще не было милых встреч с чекистами, но я чувствовал кожей: ни Маркс, ни Ленин не спасут меня. Я жег все подряд, переводя классиков марксизма в дым и пепел. Толстые тетради горели плохо, вокруг хлопотали детишки, давая мне советы на четырех языках сразу. (Я снимал комнату в армянской семье, побывавшей под немецкой оккупацией, на территории Осетии, входившей в состав России.) Наконец все сгорело. «Ну, это прошло благополучно, — подумал я. — Классики истлели».
В особом отделе дивизии вели беседу три одинаковолицых офицера.
— Вы кандидат партии?
— Да.
— Как патриот и молодой коммунист вы обязаны помочь нам.
— Да. Понятно. А что — помочь?
— Да нет, это, собственно, ваш обычный доят. Сами знаете, империалистические разведки действуют все более нагло. Не секрет, что в нашу армию засылают шпионов. И вербуют шпионов. Из морально разложившихся, политически неустойчивых личностей.
Они посмотрели на меня испытующе, не разложился ли я морально-политически.
— Из морально разложившихся, политически неустойчивых. Такие могут оказаться и в вашем полку. У вас офицеры, вот хоть за вашим столом в столовой, ведут разговоры о делах службы очень свободно. Нечаянно проговорятся о вещах секретных. В армии все секретно. Мы должны вовремя пресекать. Если надо — пресекать решительно. Понимаете?
— Понимаю.
— И?
— Да. Понимаю. А что — и?
Я лихорадочно соображал. Знают или не знают? Почему говорят о нашем столе? Это же как раз наша компания. Или только подозревают? Надо продолжать разговор. Может быть пойму что-нибудь. Надо понять.
— Да… И — что? — спросил я еще раз.
— Что? Просто записывайте все, что услышите, и на следующий день передавайте вашему начальнику спецотдела. Только не в полку садитесь писать! Дома, чтобы никто не видел.
— Да… А что… что записывать?
— Все! Все. Мы сами разберемся.
— Но… иногда… говорят о бабах…
— О бабах не пишите. Впрочем, смотря какая баба. Ха-ха. Запоминайте имена.
— Имена? Ага. И?
— Записывайте и передавайте в спецотдел.
— Понятно. Но… или вот о погоде…
— Младший лейтенант, что это вы? Вы же грамотный офицер! Соображайте сами. Да — выберите фамилию.
— Фамилию?
— Фамилию. Своей фамилией не подписывайтесь.
— Фамилию. Какую?
— Это неважно. Любую, лишь бы не вашу.
— Хорошо. Нотов.
Это была фамилия агента царской охранки из одного детектива.
— Нотов. Прекрасно. Подпишитесь.
— Подписать?? Что… подписать?
— Пока ничего. Мы с вами еще встретимся. Сейчас вы пока обязуетесь не разглашать содержание и сам факт нашей с вами беседы.