Опасные связи. Зима красоты
Шрифт:
I
Когда они увидели меня — ПОСЛЕ — они сказали: «Божья кара опалила ее, точно адское пламя. Перед ЭТИМ даже смерть не страшна, оставим ее в покое…»
Жар долго и цепко держал меня в плену беспамятства; теперь же я слышала, как они где-то там, поодаль, в полутьме, с высоты своего презрения, защищенного курениями и покрывалами, оценивали неведомой мне монетою ту малую толику жизни, что еще теплилась в моем теле.
Их взгляды не выражали ни жалости, ни даже страха; приглушенно говорилось о моей беде и о той необходимой осторожности, что удерживала их подойти поближе, дабы вернее измерить всю тяжесть моего несчастья.
Служанки, укутанные в простыни, запеленутые до кончиков пальцев, до самых глаз в мертвенно-белое полотно, не удостаивали меня даже взглядом. Я вырвалась из жгучего мрака лихорадки, в которой корчилась долгими, нескончаемыми днями, лишь затем, чтобы теперь стынуть среди холодного безразличия прислуги, к которому ничто не подготовило меня.
Сперва я подумала: я уже мертва; затем, немного придя в себя, поняла: кажется, я жива, но ровно настолько, чтобы понимать, что еще жива. А потом, в одно прекрасное утро, я очнулась одна-одинешенька в пустом доме, глухом к моим призывам о помощи.
Конечно, в ту минуту я и думать забыла о зеркалах, у меня нашлись дела поважнее. Я сгребла в кучу драгоценности, бриллианты, золото и кое-какие тряпки. Закутавшись в грубый плащ (служанки накидывали его, бегая по моим поручениям), я выскользнула на еще не проснувшиеся улицы. Я прятала лицо, но никому и не было до меня дела.
Я остановила наемный экипаж.
То, что я увидела в глазах кучера, не насторожило меня; я пока не научилась распознавать ужас, мною внушаемый.
Я просто подумала: он ЗНАЕТ, кто я такая, и осуждает меня; мне и в голову не пришло, что все, до нас касающееся, никогда не выходило и не выйдет за пределы тесного круга, в котором вращались я и мне подобные.
Теперь-то я понимаю: отвращение возмущает сердца одинаковым образом повсюду, сверху донизу на социальной лестнице. Наблюдать за другими свысока, как следят за схваткою насекомых, — плохой способ постигать законы этого мира.
Наемные кареты сменялись дилижансами, ночи на постоялых дворах — днями на разбитых дорогах Севера, и мало-помалу я начала подозревать, что на моем лице лежит неведомая мне печать избранницы ада. Но для меня было куда важнее добраться до далекой моей гавани, нежели гадать, в каком состоянии я достигну ее.
И вот наконец я узнала.
В Роттердаме, в доме моей сестры. Служанки побелели и разинули рты, потом поспешно скрылись, оставив меня на пороге. Я уже довольно укрепилась в своих предчувствиях, чтобы расценить это как простое удивление.
Моя сестра, так же, как они, отшатнулась от меня; судорожно отмахиваясь, она закричала: «Не прикасайся ко мне, Изабель, ради Бога, только не прикасайся ко мне!»
Дрожа, стояла она среди ковров, привезенных из Индии ее мужем-арматором [54] ; стояла, откровенно некрасивая, заурядная. Она всегда была такой, — уж это-то, по крайней мере, ничуть не изменилось.
54
Арматор — владелец одного или нескольких кораблей.
Я подняла глаза к огромному венецианскому зеркалу — из тех, что преврашают один огонек в тысячи сверкающих солнц, и оно превратило в тысячи смертей мое изуродованное оспой лицо.
В двадцать пять лет для меня началась зима красоты.
Изабель… Она прожила очень долгую жизнь, — долгую, если считать периоды пустоты и отчаяния, временами настигавшие ее.
И очень короткую — если сразу подвести итог.
Одна вещь поражает воображение, когда читаешь ее дневник, ее письма и то, что другие писали о ней. В те времена люди переписывались часто и помногу, но корреспонденцию эту отличает следующая тонкость: трудно распознать, пишет ли данная особа другой, желая просто сообщить что-то, или же пользуется этим, чтобы описать самое себя? В данном случае удивляет ее собственное удивление: она не чувствовала себя по-настоящему несчастной. Превратиться в чудовище, в Медузу — хоть и без змей на голове, без взгляда, обращающего в камень, просто в результате обыкновенной оспы, погубившей ее прелестный цвет лица, чистые черты, светлые, как родник, глаза, — все это для нее РОВНО НИЧЕГО не значит. Впрочем, последнее требует уточнений.
Кроме того, она лишилась левого глаза, но, хотя эта часть лица вокруг глубоко запавшей пустой глазницы являла собою зрелище полного разрушения, сразу ощущаешь властную, лихорадочную жажду воссоздания утраченного. Чувствуется, что за этим ликом, который, не будучи ее собственным, был ей, возможно, предназначен, скрывается ДРУГАЯ. Впрочем, пока я еще не могу ясно выразить эту мысль.
Когда я гляжу на ее портрет — портрет, который НИЧЕГО не скрывает (и что-то подсказывает мне, что она уж проследила за этим!), я думаю сперва о Пикассо и о Беллмере [55] ; потом я мысленно возвращаю глаз в пустую орбиту, стираю шрамы с шагреневых щек, подменяю это Богом посланное уродство другим — уродством «Старух» Гойи. И с ужасом в душе размышляю о зиме всех женщин, — всех, а не только ее одной; для этого ведь и оспа не нужна, возраст — уж он-то сделает свое дело. Она успела свыкнуться, выработать свою, особую привычку к несчастью, и я говорю себе: ей повезло, что она не видела себя стареющей постепенно; она перестала быть красивой вдруг, а это совсем иное, нежели медленная старческая деградация, совсем иное… лицо, изрытое оспой враз, так, словно сама жизнь оступилась и покалечилась в тот самый миг, когда появлялась на свет.
55
Беллмер Ганс (1902–1975) — французский художник немецкого происхождения, сюрреалист.
Мадлен лежит в креслах почти без чувств, а я стою перед нею. Господи, до чего же мне противны эти обязательные женские слабости, это удобное скольжение в обморок! Есть у нас такой способ, говорят женщины, — способ избежать наихудшего, вернуться к обыденности, эдакая унизительная ущербность, которую нам столь охотно приписывают мужчины. Ну еще бы, разумеется!.. Каждый вид рабства имеет свою золотую грань, но мне ли не знать: лучшая служба — та, что лишена оттенка услужливости.
Мадлен здесь, передо мною, потрясенная до глубины души. Да, она потрясена, в этом я не сомневаюсь, но знаю также, что она сейчас лихорадочно высчитывает, глядя на меня своими белесыми глазами. Арман-Мари далеко; наверняка где-нибудь в плавании со своими кораблями. Он давным-давно любит море — оттого, что не любит свою жену. И сходит на берег лишь за тем, чтобы еще разок попытаться обрюхатить ее. Моя сестра, увы, бесплодна. Этот способ привлекать мужчину для очередной попытки — тщетной, конечно, но зато побуждающей к объятиям, — ничуть не хуже всех остальных. Они возненавидели друг друга с первой же ночи, но, хотя в жилах Мадлен течет горячая кровь нашего отца, она слишком добродетельна и мещаниста, чтобы решиться на адюльтер. Или слишком боязлива: здесь с супружескими изменами не шутят… Иногда я мысленно благодарю свою мать за то, что она выдала меня замуж за старика без будущего. Он пылко бросился в эту ловушку смерти, которая стоит любой другой и которая ублажила меня вдвойне — наслаждением и свободой.
Он вовсе не был злым. И я, мне кажется, не слишком часто досаждала ему. Конечно, жизнь моя могла бы стать намного проще, если бы женщины нашей семьи не страдали бесплодием, а так мне пришлось бороться с его сыновьями от первого брака, поскольку я не смогла противопоставить им свое собственное, не менее законное потомство. Ба! Я обожаю борьбу, особенно с мужчинами!
— Зачем ты явилась, Изабель?
Ага, вот оно что! Мадлен прекрасно знает, чего я хочу, но не может отказать себе в удовольствии лишний раз унизить меня, заставив просить; теперь, когда я лишена преимущества своей красоты, моя уважаемая сестрица вновь становится старшей в семье. Да, поистине ничто не меняется. Что ж, на другое я и не надеялась; и разве сама я не осталась прежней?!
А хочу я просто-напросто признания своих прав; иначе говоря, мне нужен наш маленький дом близ гавани, и еще я намерена потребовать денежного отчета. Уж не забыла ли она, что мое наследство составило весомую добавку к ее приданому? Ее выдали замуж — после меня! — благодаря вложению моей доли в торговые предприятия арматора. Я щупаю шелк занавесей, трогаю шелк драпировок, мну шелк ее платья… Ну-ну, дела, видно, идут на лад!
Мадлен белеет как мел; я еще сильнее комкаю ее подол: интересно, можно ли быть бледнее, чем моя сестра в этот миг? Она отдала бы все сокровища мира, лишь бы я перестала касаться ее, — все сокровища и Армана-Мари в придачу, если он еще хочет этого. Но она взглядывает на меня и лицо ее вновь розовеет: он больше этого не захочет.