Ополченский романс
Шрифт:
Призванный в армию, Вострицкий попал на первую чеченскую, в самый её финал. Он дюжину раз ходил на зачистки. Пока долбила артиллерия, Вострицкий с сослуживцами неистово желали, чтоб снарядов выпустили как можно больше – и на месте то ли укрепрайона, то ли просто ставшего поперёк движению федералов селения вообще ничего не осталось. Чем больше разрушат, тем выше у солдат шансы выжить.
Потом они входили в селенья, и смотрели на разнообразно порушенные дома – в одних не было крыши, в других – одной или нескольких стен, а иногда вообще оставалось только облако пыли и каменное крошево – но это если только домик был при жизни маленький, а попало ему в самое сердце.
В домах не всегда, но часто лежали мёртвые люди, каждый раз убитые как-то по-новому. Кого-то сминало в жижу, кто-то лежал, как живой, с осколком, угодившим ровно в открытый рот. Некоторое время Вострицкому помнилась старуха, накрывшая собой старика: их двоих пробило одним осколком насквозь – вот уж обвенчались так обвенчались.
…долго звучал в голове истошный рёв раненого скота. Скот добивали.
Месяц спустя, на очередной зачистке, Вострицкий был ранен в ногу, но до того дважды видел, как его однополчан покидает жизнь – жизнь выдирали словно длинную, вросшую в мясо, кривую занозу, – резким рывком: ещё вздутый розовый пузырь на губах не лопнул, а человека уже нет, вышел.
Можно было бы соврать, что его позвал на новую войну голос крови: в роду его затерялись то ли малороссийские священники, то ли поляки, то ли, наконец, греки, – мнения родственников расходились, а свидетелей, после смерти отца, не осталось. Однако Вострицкий никогда не бывал ни в Луганске, ни в Донецке, – а только в Киеве: и Киев ему показался беззастенчиво красивым и очень сытым городом. Едва ли его раздражало в тот заезд, что в очередях и в автобусах киевляне норовили с ним говорить исключительно на украинском, как бы подчёркивая свою отдельность и независимость, – хотя отлично владели русским, – всё это вызывало, скорей, щекотные, смешные чувства: будто его начали разыгрывать, а он догадался заранее, и подыграл.
В общем, Вострицкий не ощущал себя старшим чернозёмным братом по отношению к Украине; он даже в своей природной русскости, скорей, усомнился бы, когда б всерьёз задумался о том: чернявый, с вьющимися волосами, он куда более походил на молдаванина или гагауза.
Иные чудаки, прознав о его отъезде, предположили бы, что Вострицкий заскучал по войне, – но и в этом не было бы никакой правды: не то, чтоб он мучился, или, напротив, гордился чеченскими воспоминаниями, – он про них не слишком помнил. Выпивая в мужской компании, Вострицкий пару раз в ответ на развесистые россказни товарищей пытался, будто с козырей зайдя, вспомнить и выложить что-то из имевшего место в его службе – но, пока ждал очереди, неизменно увлекался чужой завиральной историей, и забывал про то, чем хотел поделиться.
Едва ли Вострицкий считал себя и свой опыт обычным – но он никак не претендовал на геройское звание: его вполне устраивало то, как им гордилась мать. И ещё то, что и рыжая, и русая его подружки, поочерёдно узнав про чеченское ранение, целовали сросшуюся рану: рыжая сразу же, едва услышала его рассказ, – настоящим и чуть влажным поцелуем, а русая – утром, когда он спал, – сдвинула одеяло и чуть прикоснулась щекой и самым краем рта к рубцу. Эти два поцелуя он помнил всегда, чуть ли не лучше всех иных телесных приключений; а то, что рыжая не знала про русую, и русая про рыжую, – его не слишком мучило: наверняка он сам про них не знал многого; брюнетке, впрочем, о ранении вообще не стал говорить, а когда она спросила: “Что это у тебя?” – ответил: “Упал, фигня”.
На Донбасс Вострицкий ехал от лёгкости жизни, и ещё оттого, что мироздание, казалось, окосело, скривилось, съехало на бок, – а этого он не любил. Но когда б его поймали на противоречии, спросив, отчего ж его мироздание не треснуло при виде первого мёртвого в кавказском ауле – он пожал бы плечами и спорить отказался.
В поезде на Ростов Вострицкий на всякий случай – и пока не понятно, для кого именно, – придумал байку о том, что дед его воевал на Западной Украине – и память о деде не позволила остаться дома. Хотя воевал у него не дед, а прадед, и не на Западной Украине, а в белорусских партизанских лесах – но, в сущности, всё это не имело значения; воевал же, какая разница где.
В Ростове Вострицкого намётанным глазом тут же приметил местный таксист:
– К границе? – спросил он хрипло; видимо, не в первый раз в подобной ситуации пытаясь говорить заговорщическим шёпотом, но получалось только так.
Вострицкий огляделся по сторонам: нет ли подвоха? – и сразу догадался, что нет.
Не подав вида, Вострицкий внутренне возликовал: он был похож на ополченца. Ещё не стал им, а уже оказался похож. Наверняка, этот таксист возьмёт с него больше, чем машина, заказанная по телефону в местной службе извоза, – но за таксистскую, столь польстившую Вострицкому наблюдательность, хотелось приплатить.
Они уселись в жёлтый автомобиль.
– Ваши называют границу – “ленточка”. Ну, как у бегунов, – сказал водитель и засмеялся. – Значит, до ленточки. Заправлюсь только, хорошо?
Таксист явно решил, что Вострицкий едет на Донбасс не в первой.
“А потому что я налегке! – догадался Вострицкий. – Нормальные ополченцы едут к «ленточке» с рюкзаками, а я вон каков… Таксист уверен, что мои вещи уже там!”
Дорога заняла почти два часа.
Водитель несколько раз пытался завязать разговор, но Вострицкий отвечал односложно – у него было приподнятое настроение, и он не хотел его растратить на досужую болтовню. К тому же в разговоре пришлось бы признаться, что Донбасс он увидит впервые.
Ему по-мальчишески нравилось выглядеть бывалым, возвращающимся туда, куда большинство иных и заглянуть не посмеет.
К обеду они добрались.
Таксист, не пожелав пассажиру удачи, развернулся и тут же отбыл.
Вострицкий стоял на месте, внимательно оглядываясь.
Здесь всё выглядело иначе.
Воздух посмурнел, хотя по-прежнему, сквозь тучи, припекало.
С той стороны вереницей ползли дешёвые советские машины, полные обескураженных, помятых людей. Каждая машина была перегружена развесистым барахлом – выглядевшим дёшево и оттого бессмысленно.
На ту сторону двигалось машин куда меньше; в них, как правило, сидели сомнительного вида мужчины, не слишком похожие на военных.
“Контрабандисты и прочие пройдохи… – решил для себя Вострицкий. – Впрочем, может, кто-то и за роднёй едет?..”
Подтверждая его не самые добрые предположения, к нему подошёл невзрачный тип в кепке.
– Ничего перевезти на ту сторону не надо? – спросил он негромко.
– Нет, – ответил Вострицкий.
Минуя очередь, проскочил вперёд бусик с ополченцами – в салоне сидели потные взрослые мужики в потрёпанном камуфляже: явно выкатывались за покупками и возвращались обратно.
Все безропотно посторонились, и бусик заехал под шлагбаум первым.
У Вострицкого заныло под ложечкой: всё-таки он не был одним из них, чего врать-то, – и подскочить к ним с просьбой: “…мужики, захватите, мне на позиции…” – не мог.
Пешая очередь – рассмотрел, наконец, Вострицкий – двигалась по отдельной дорожке.
Он пристроился последним.
В очереди стояли дурно одетые люди: старик в грязной куртке не по росту, следом с огромным животом мужик, поминутно обмахивающий себя замасленной газетой, а за ним две женщины в платках. Платки Вострицкий видел только на автовокзалах, куда прибывали допотопные рейсовые автобусы из деревень, или заходя по случаю в храм, – как раз перед отъездом заглянул, потоптался возле иконы дедушки Серафима, но молиться не стал.