Опрокинутый рейд
Шрифт:
А вскоре он уже стучался в дверь знакомого дома. Дали умыться, накормили, разместили за ситцевой занавеской, на рану положили примочку из трав.
Еще часа через два той же дорогой от Козлова, которой он только что шел, селом двинулись пехота, конница, артиллерийские батареи. Горшков лежал у оконца, всматривался. Путь через Таробеево вел к Лебедяни. Значит, в этот день мамонтовские части выступили по меньшей мере в двух направлениях: на север — на Кочетовку, что сам он видел утром в Козлове, и на запад — на Лебедянь.
Конники и пехота рыскали по селу. Требовали хлеба, молока, кур. Если кто отвечал: «Нету», — двор обыскивали. Когда что-либо съестное все же находили, забирали дочиста и зерно, и скотину.
Два казака вломились в избу, где лежал Горшков. Потребовали яичницу. Пока ели, один из них углядел, что за занавеской кто-то есть.
Спросили об этом у тетки. Та ответила, прибегнув к обычной в ту пору хитрости:
— Племянник. Тифом болеет.
Казаки поскорее ушли.
Ночью в селе было светло. Горел винокуренный завод на окраине.
Он горел и весь следующий день. И опять шли войска, вереницы груженых телег. Горшков делал запись. Простой подсчет говорил: это главные силы корпуса. Следуют на Лебедянь. Однако и на Кочетовку немало ушло. Кто же теперь в Козлове?
Ответ он получил через сутки. В селе состоялся сход. Председательствовал местный учитель. Образовали новую власть. Называлась она сельской управой. Вошли в нее мужики побогаче, первым делом учредили самоохрану, чтобы ловить всех подозрительных и доставлять в Козлов.
Горшков заскрипел зубами, когда это узнал: управа из богатеев! Чего же тут нового?
Вечером за занавеску заглянул теткин муж:
— Приходил один из тех, что теперь правят. Спрашивал про тебя. Я сказал: «Племянник. Очень больной». Думаю, не лучше ли тебе уйти?
Горшков поднялся, попробовал без костылей пройти по избе. Рухнул на пол. Как подняли, не помнил. Очнувшись, не спал почти всю ночь, думал: «Сколько еще продержится эта их власть? Неделю? Две? И всего-то. Но мне-то как ее передюжить?»
Утром узнал: у околицы теперь стоят караулы. На костылях вообще не уйдешь: надо красться. Осторожно встал с койки, держась за стенку, допрыгал на одной ноге до угла избы, взял рогач. Попробовал с ним пройти. Получилось, но плохо. На раненую ногу наступать еще не мог.
Под вечер опять явился тот вчерашний мужик, о котором накануне говорил муж тетки, но теперь уж он настырно шагнул за занавеску, вглядывался в Горшкова. Ушел, ничего не сказав.
В тот день случилась, правда, еще одна встреча. Уже в темноте постучали в окошко. Горшков, опираясь на рогач, добрел до двери. У порога стоял незнакомец примерно такого же возраста, что и он сам. Сказал:
— Тамбов наши взяли обратно. Слышишь? Горшков боялся предательства и потому промолчал.
— Идут на Козлов, — добавил незнакомец и отступил в темноту. «Спасибо тебе, друг», — много раз потом думал об этом человеке
Горшков, хотя так и не узнал вообще, кто был он, откуда шел, почему посчитал своим долгом, несмотря на риск, зайти сообщить о приближении красных.
Вагон был набит плотно. Сидели на верхних и нижних полках, лежали на полу, на корзинах, мешках. Но не так уж большой чемодан Манукова да опустевшие за время поездки баулы Нечипоренко и Варенцова составляли весь багаж компаньонов. Крометого, их было четверо. После нескольких часов терпеливого отвоевывания пространства — по пяди, по вершку, — настойчиво подталкивая друг друга, к утру они не только оказались в самом вагоне, но Баренцеву даже удалось присесть на угол одной из нижних полок. Женщина лет тридцати, в белом пуховом платке, накинутом поверх ватной кофты, невысокая, круглолицая, с острым носиком и пытливо бегающими глазками сказала:
— Эй! Дедка! Иди сюда!
И сдвинулась, высвободила рядом с собой местечко. Варенцов сел и сразу заснул.
Шорохову тоже повезло. Неподалеку от входа он прислонился к стенке — и так, что удавалось смотреть в окно. Перепадало на его долю и свежего воздуха. Впрочем, какие бы то ни было удобства не имели для него сейчас значения. Чувство полной удовлетворенности владело им. Впервые за много месяцев на его плечи более не давил груз опасности, и лишь теперь он по-настоящему постиг, насколько вообще-то тяжел этот груз. Малейшая оплошность — его ли собственная, кого-либо из связных — и все могло оборваться. Ночью и днем томило ожидание возможной беды; всякого незнакомого человека, который к нему приближался, он встречал немым вопросом: «Что сейчас последует? Предостережение? Окрик ли: „Стой! Руки вверх!“?» Теперь такое ожидание отхлынуло.
Наконец из-за края земли поднялось солнце. Паровоз загудел. Рывок пронесся по вагонам. Скрипя и раскачиваясь, они сдвинулись. Проплыло вокзальное здание из красного кирпича, водонапорная башня с закругленной, как булава, верхушкой.
Пассажиры понемногу начали просыпаться. Доставали хлеб, огурцы, ели, дымили махоркой, — все это почти в полном молчании.
Через каждые пять-шесть верст поезд останавливался. Его тогда осаждали все новые толпы желающих ехать. Были, правда, счастливцы, которые уже покидали вагон. Благодаря этому Мануков и Нечипоренко в конце концов протиснулись к Шорохову.
— Едут и едут, — сразу же зашептал Нечипоренко. — Сидели бы. — А мы?
— Нас лихо сюда занесло, — он жадно оглядывался, высматривая, нельзя ли присесть. — Эти-то куда едут? И по рожам видать — жабраки.
«Жабрак» — по-украински бедняк, слово пренебрежительное. Произнес его Нечипоренко с усмешкой.
— А ты-то? — парень в шинели и с перебинтованной шеей, сидевший напротив Варенцова, настороженно поднял голову. — Ты, дядя, сам-то кто будешь?
Мануков зло покосился на Нечипоренко. Парень не унимался: — Корежишься, кривишься… Влезли, мешки рассовали, трясутся… Женщина, которая приютила Варенцова и только что доброжелательно всем улыбавшаяся, в ярости закричала:
— Тебе-то какое дело? Сидишь и сиди, пока не выбросили! Больше всех надо? Лучше его понимаешь? Ну и молчи!
Нечипоренко ткнул в себя самого пальцем:
— Ничего не понимаю? Ты, баба, мне гово…
Неожиданно резким движением Мануков рванул его за плечо. Нечипоренко осекся на полуслове.
Шорохов отвернулся к окну. Каждый тут сейчас был в таком напряжении, что вот-вот мог сорваться на крик.
Но какой восхитительный вид открывался из окна! Поезд проходил по мосту над узенькой речкой густо заросшей камышом, у берегов окаймленной уже начинающим желтеть кустарником. От нее в обе стороны распростерлись луга. Трава на них стояла пышная, ласковая, усеянная глазками цветов. Еще дальше, и справа, и слева, темнели крутые уступы леса.
Где-то перед паровозом и почти тотчас позади вагонов раздались взрывы, и тотчас же Шорохов увидел, что от леса к железнодорожному полотну с визгом и переливающимся свистом скачут конные.
— Казаки! — крикнул кто-то на весь вагон.
Оттолкнув Шорохова, Нечипоренко выглянул в окно, потом обернулся к парню с перебинтованной шеей, победно проговорил:
— Ось она — божья кара!
Вагоны судорожно задергались, залязгали буфера, паровоз тоненько загудел. В эти звуки ворвался треск пулемета. Послышалось шипение пара. Еще через минуту вагон со скрипом остановился. Почти сразу раздался стук по наружной стенке и крик: