Опыт биографии. Невиновные
Шрифт:
В чем была мысль этого рассказа, я и сам сейчас не знаю, могу только догадываться. Но несомненна его связь – и не только внешняя – со всей атмосферой моего детства, вынесенным оттуда сводом нравственных норм и представлений о жизни, никак не соответствующих, а порой и противоположных истинному содержанию этих дорогих моему детству символов.
Мое детство прошло в Третьем доме Советов, что в Каретном Ряду, в правом крыле старого особняка, на первом этаже. Моя сестра рассказывала, как пришла однажды получать справку о том, что прожила чуть ли не семнадцать лет в этом доме. Контора, а теперь бюро пропусков, помещались как раз в нашей бывшей квартире: в детской прорубили дверь прямо на улицу, комнату перегородили, за барьерчиком сидел чиновник, никаких справок он давать не хотел, потому что никаких следов нашего проживания у него не осталось. «Но я жила именно здесь, – сказала сестра, – вы сидите в нашей детской, здесь вот стояла моя кровать…»
Я часто прохожу мимо нашего дома – пересекаю маленькую площадь от аптеки к железной решетке ворот; теперь площадь пуста, проносятся машины, а когда-то стояли легковые извозчики, тучами кружились воробьи, совсем исчезнувшие из Москвы вместе с лошадьми. Я прохожу мимо нашего дома, под нашими окнами, но открыть дверь в бюро пропусков и войти в детскую не решаюсь. Не могу.
Мы жили в квартире из четырех маленьких, забитых книгами комнат. Отец никогда не приходил домой без новой книжки, и они постепенно выживали из дому все прочие предметы: полки с книгами, шкафы и этажерки подстерегали меня с самого рождения. Это и было самым интересным в нашем доме: библиотека не только большая, но по-настоящему хорошая. Я помню с детства рассказы о редких и удивительных книгах, которые отец привозил из Парижа, где ему удавалось несколько раз (или казалось, что удалось!) обмануть букиниста и купить за бесценок потрясающие книги, скажем, первое издание эберовского «Pere Duchene». Я помню, разговор об этой книге преследовал меня очень долго, а в голодные военные годы мы с сестрой строили фантастические планы продажи этой книжки. Но когда дошло до дела и «Pere Duchene» стал продаваться, выяснилось, что в Ленинской библиотеке уже один (или не один) такой экземпляр имеется, и нам дали значительно меньше настоящей цены, хотя и немало. А букинист в Париже обманулся потому, что в начало вместо титула были вплетены никого не интересующие, значительно более позднего времени газеты, дальше он книгу не листал, а у отца, заглянувшего в книгу, задрожали руки, но он сдержался и не подал виду.
Помню, отец обещал купить мне целый шкаф книг, как только я самостоятельно прочту первую настоящую книжку, но я долго не читал, любил, когда читали вслух, уже знал Диккенса и Жюля Верна, а читать самому не хватало терпения. А когда первая книга – «Граф Монте-Кристо» – была наконец прочитана, отца уже не стало.
Комнаты в нашей квартире были расположены – мне запомнилось это слово – «анфиладой», войдя из коридора в кухню, можно было открыть дверь в столовую, потом прямо в детскую, маленькую мамину выгородку, в отцовский кабинет и опять – с другой стороны – оказаться в коридоре. Это было невероятно удобно для беготни, всяких игр, и, когда приходили со двора мои приятели, мы носились по всей квартире, сваливали книги и разбивали носы о множество углов и всевозможных предметов.
Помню старый монастырский сад за нашим домом, с двумя прудами, толстыми деревьями, где, говорят, летом можно было даже собирать грибы и ягоды, но летом мы в Москве никогда не жили. Осенью в саду устраивались собачьи выставки, и тогда через наш двор один за другим проходили необычайно красивые псы, но в сад меня одного не пускали, и мы бегали по двору, который время от времени бывал забит машинами – в дни каких-то съездов в главном корпусе останавливались иностранные коммунисты. Веселые, наверно, совсем молодые люди, они шутили с ребятами, раздавали конфеты, а однажды я принес домой кусок хлеба с колбасой, от которого не решился отказаться, не знал, что с ним делать, потому что всегда был сыт, и привел своих домашних в смущение, скомпрометировав советских ребят, не нуждавшихся, разумеется, ни в каких подачках, даже от братьев-коммунистов. В те дни в Третьем доме Советов жили шуцбундовцы, и что бы они обо мне тогда ни подумали, это уже никак не могло осложнить ни их, ни наше и без того сложное будущее.
Помню удивительное ощущение возвращения домой после лета, проведенного где-то вне Москвы.
Мы приезжали обычно вечером, извозчик, как мне казалось, особенно долго ехал с вокзала по темному и совсем чужому городу, я хотел спать, дремал, сонный входил в дом, и тут меня подстерегали Встречи с позабытыми вещами и книгами, я никак не мог уснуть, следил, как по стенам и по потолку ползут светлые пятна от проезжавших за окном автомобилей.
Но настоящие Открытия и Встречи начинались утром, когда я просыпался от солнечного луча, ударявшего прямо в глаза, и еще долго лежал, глядя, как пляшут золотые пылинки, привыкая к Дому, из которого, еще немного и уже казалось – я никуда никогда не уезжал.
Прекрасно бывало дома и зимой: во всех печах трещали, постреливали дрова, изразцы нагревались до того, что до них не дотронешься, и хотелось выскочить на улицу, наглотаться холоду, замерзнуть и бежать обратно в тепло и радость дома…
Но, конечно, главным в доме был отец. Он, собственно, и являлся домом, а мы все располагались на своих местах и каждый из нас в меру сил исполнял свои функции, в очередь с книгами и печами. Маму я понял много позже, потому, возможно, я ошибаюсь в распределении ролей, но уже ничто не в силах изменить структуру мира моего детства. Для меня оно останется именно таким.
Это был несомненно очень талантливый человек, с судьбой, характерной для времени уже внешними – анкетными – фактами. Из мещанско-пролетарской семьи, после хедера, блестяще законченного коммерческого училища, незаконченного юридического факультета в Психоневрологическом институте в Петрограде; после Октября, штурма Зимнего, Поалей Циона, членом политбюро которого был этот двадцатилетний, худой и очкастый оратор; после Гражданской войны, путаницы с белорусским партизанским движением, работой в белорусском ВЦИКе (он был членом ВЦИК Литвы и Белоруссии), службы в Казани в политуправлении армии – сразу, безо всякого видимого перехода, в самом начале двадцатых годов научная работа, история, уже в 1924 году – первые книги, знаменитая «Хрестоматия» по истории революционных движений в Западной Европе (вместе с Анатолием Слуцким), выдержавшая восемь изданий, по которой училась вся наша новая интеллигенция в двадцатые и тридцатые годы; профессорство в «Свердловке», Институте красной профессуры, заграничные командировки, сотни ученых статей с довольно широким диапазоном, монография о Марате, книга о Дантоне, два тома «Истории Западной Европы»; громкие доклады (скажем, нашумевший в 1927 году в Москве о 9-м термидора – «Возможен ли у нас термидор?». По существующей легенде, на нем присутствовал Троцкий (во всяком случае были Покровский и Рязанов); организация исторического факультета в Московском университете, первым деканом которого отец и был; бесконечные ученые общества, редколлегии журналов, без него не обходившиеся, и т. д. и т. п. Ветер времени дул ему во все паруса, удача, которая так часто сопутствует таланту и энергии, ему не изменяла. Хотя, надо думать, не все выходило так просто – он был выходцем из другой партии (тоже пролетарской, но какой-то сомнительной и, главное, другой! он вступил в РКП в 1921 году, перешел к большевикам вместе с левой частью Поалей Циона, расколов его), всегда был человеком слишком ярким, резким, неуживчивым…
Ему не исполнилось сорока лет, когда его в 1936 году арестовали, и он, думаю, погиб быстро, хотя по официальной версии годом смерти считается 1941-й, но эти даты брались с потолка. Я ничего не знаю о его смерти, как, впрочем, неизвестно ничего о ком бы то ни было из тех, кого осудили на «десять лет без права переписки». Говорят, это значило – расстрел. Может быть, так оно и было, иначе что-то о ком-то каким-нибудь образом стало бы известно, просочилось бы в конце концов. Но когда-нибудь мы узнаем и об этом.
Отца упоминали дважды в больших процессах: Тер-Ваганян и Радек. По семейной легенде, зимой – в январе 1937-го, во время процесса Пятакова и Радека, Фейхтвангер был у Сталина и спросил, где Фридлянд, которого он знал по встречам на исторических конгрессах в Европе. Кроме того, в это время у нас издавался «Еврей Зюсс», отец написал большое, чуть не в три печатных листа, предисловие, бывшее уже в гранках, и Фейхтвангер, прочитавший его, естественно, интересовался автором. На следующий день ему ответил Радек в своем последнем слове. «Знал ли я до ареста, что это кончится именно арестом?» – риторически спросил Радек без всякой видимой связи с предыдущим. И сам себе ответил: «Как я мог не знать об этом, если был арестован заведующий организационной частью моего бюро Тивель, если был арестован Фридлянд, с которым за последние годы я очень часто встречался. Не буду называть других фамилий, – продолжал Радек, в точности выполняя полученную инструкцию. – Я могу назвать еще несколько фамилий людей, которые часто встречались со мной».
О разговоре Фейхтвангера со Сталиным маме рассказали уже в лагере, рассказали, как она считала, вполне достоверно, а внимательное прочтение последнего слова Радека делает эту легенду достаточно вероятной. Хотя, если бы Фейхтвангер более тщательно следил за московскими процессами (что, кстати, и следовало писателю, приехавшему с Запада специально, чтобы в этом феномене разобраться, ничего здесь не увидевшему и опубликовавшему насквозь фальшивую книжку, в которой не знаешь, чему удивляться – намеренной близорукости или неумению сопоставить элементарные факты), он знал бы, где Фридлянд. На процессе Зиновьева и Каменева, за полгода до Радека (в конце августа), Тер-Ваганян довольно подробно говорил о своей «связи» с отцом.
Я прочитал об этом сам. Я учился тогда во втором классе и только что узнал обо всем случившемся у нас дома. В моей жизни к тому времени словно бы ничего не изменилось, во всяком случае, я ничего не замечал, летом жил на даче в Отдыхе (за год до того мы купили две комнаты с верандой на втором этаже, возле самой железной дороги). У меня были приятели, мы читали Фенимора Купера, рыли пещеры, стреляли из луков в белок, прыгавших по соснам, – а что отца с нами не было, я не замечал, легко удовлетворившись объяснением, что он застрял в какой-то командировке.