Опыт о неравенстве человеческих рас. 1853г.(том1)
Шрифт:
ГЛАВА V
Этническое неравенство не есть результат общественных институтов
Мысль о врожденном, исходном и раз и навсегда установленном неравенстве между разными расами является одной из самых распространенных с незапамятных времен. И это не удивительно при виде примитивной самоизоляции племен и народностей и отстранения и ухода в себя — в этом состоянии все они пребывали в прошлом и большинство до сих пор не может выйти из него. Не считая того, что произошло в нынешнюю эпоху, это понятие служило основой почти всех теорий правления. Нет народа, большого или малого, который не делал бы из этой предпосылки первую максиму государственного устройства. Системы каст, знати, аристократии, основанные на прерогативах рождения, не имеют иного источника; то же самое можно сказать и о праве старшинства по возрасту, предполагающем априорное преимущество сына-первенца и его потомков. Из этой доктрины вытекают неприятие чужака и превосходство, которое каждая нация культивирует по отношению к соседям. Только по мере того, как группы людей перемешиваются и сливаются, увеличиваются в численности, цивилизуются и начинают более благосклонно взирать друг на друга в силу взаимной полезности, эта абсолютная аксиома о неравенстве и прежде всего враждебности между расами дает трещину и ставится под сомнение. Затем, когда большинство граждан государства почувствует, что у них в жилах течет смешанная кровь, это большинство превращает в универсальную и абсолютную истину идею о том, что все люди равны. Вполне понятное отвращение к угнетению, естественный страх перед злоупотреблениями силы бросают тень на память о когда-то доминировавших расах, которые, поскольку таков этот мир, всегда заслуживают упрека. От заявлений против тирании люди переходят к отрицанию естественных причин превосходства; они объявляют принцип превосходства извращением и узурпацией прав, забывая о том, что некоторые способности, как это ни прискорбно, можно объяснить только наследственностью. Наконец, чем больше гетерогенных элементов вливается в народ, тем чаще он заявляет, что все, без исключения, частицы рода человеческого обладают или могут обладать самыми разнообразными, т. е. по сути одинаковыми для всех качествами. Эту теорию, более или менее оформленную, просвещенные метисы применяют к совокупности поколений, которые были, есть и еще будут на земле, и в один прекрасный день приходят к выводу, который, как Эолова арфа, таит в себе столько бурь: «Все люди — братья!» (Примером служат известные строки из стихотворения Шелли «Королева Мэб»).
Это, так сказать, политическая аксиома. А вот аксиома научная: «Все люди, — утверждают защитники человеческого равенства, — наделены равными интеллектуальными инструментами одной природы и одинаковой значимости». Может быть, цитата не совсем точная, зато смысл ясен. Выходит, что мозжечок гурона содержит в себе зародыш духа, коим отличается англичанин или француз! Почему же тогда в течение многих веков он не открыл ни печатного станка, ни паровой машины? Я вправе спросить у этого гурона, если он такой же, как наши соотечественники, почему воины его племени не дали миру Цезаря или Карла Великого, и по какой досадной случайности его певцы и лекари не сделались ни Гомерами, ни Гиппократами? Вместо ответа на этот каверзный вопрос обыкновенно предлагают теорию о географическом или климатическом факторе. Согласно ей, какой-нибудь остров никогда не увидит того прогресса, какой обычен для континента; на севере не будет того, что есть на юге; в лесах невозможны достижения, которым способствует открытая местность и так далее. Влажная болотистая почва приведет к расцвету цивилизации, которая непременно зачахнет в жаркой Сахаре. Как бы ни были изощренны такие гипотезы, факты упрямо опровергают их. Несмотря на ветер, дождь, холод, жару, скудную или, наоборот, слишком буйную растительность на всей земле, на той же самой почве существуют бок о бок и варварство и цивилизация. Забитый феллах жарится под тем же солнцем, что и могущественный жрец из Мемфиса; ученый профессор из Берлина живет под тем же суровым небом, которое взирает сверху на нищету полудикого финна.
Самое удивительное в том, что эгалитаризм, проповедуемый массой умов, из которых он проник в наши институты и нравы, не нашел в себе сил для того, чтобы сбросить с трона очевидные факты, и что люди, наиболее убежденные в его правоте, ежедневно дают волю противоположным чувствам. Никто не отрицает больших различий между нациями, а обыденный язык даже провозглашает их с наивной последовательностью. Это есть повторение того, что говорилось во времена, не столь упрямые, как наши, об абсолютном равенстве рас.
У каждой нации наряду с догмой о братстве всегда были особые эпитеты и характеристики, подчеркивающие несходство. Римлянин из Италии называл греческого римлянина «грекулус» и приписывал ему хвастливость и трусость. Он насмехался над карфагенским колоном и утверждал, что узнает его из тысячи по его тугодумию и нечестности. Жителей Александрии считали скрытными, нахальными и бунтарями. В средние века англо-норманнские монархи обвиняли своих подданных — галлов в легкомыслии и непостоянстве. А кто сегодня не слышал обидных эпитетов по адресу немцев, испанцев, англичан, русских? Не мне судить о справедливости таких суждений — я хочу лишь отметить, что они существуют в сознании людей. Поэтому, если, с одной стороны, говорят, что все расы равны, а с другой, одни легкомысленны, другие сдержанны, одни склонны к накоплению, другие к расточительности, одним нравится воевать, другие берегут свою жизнь, значит, эти столь отличающиеся друг от друга нации должны иметь и различные судьбы. Самые сильные будут играть в трагедии этого мира роли царей и властителей. Слабые утешатся меньшим.
Я не думаю, что в наше время произошло сближение между общепринятыми идеями о существовании особого характера в каждом народе и не менее распространенным убеждением в том, что все народы равны. Однако от этого противоречия не отмахнуться — оно тем более бросается в глаза, что сторонники демократии не последними восхваляют превосходство саксов Северной Америки над остальными нациями этого континента. Они объясняют, правда, высокие качества своих кумиров особенностями правления. Тем не менее, насколько мне известно, они не отрицают особенный врожденный талант соотечественников Пенна и Вашингтона, который состоит в том, что они сумели создать в своей стране либеральные институты и тем более сохранить их. Так разве, я вас спрашиваю, такое упорство не есть прерогатива этой ветви человеческого рода, причем прерогатива тем более ценная, что большинство общностей, которые когда-то населяли или населяют сегодня вселенную, лишены его?
У меня нет намерения бездоказательно бравировать этим несоответствием. Разумеется, здесь приверженцы равенства отметят роль институтов и нравов: они еще раз скажут, насколько сущность правления в силу своей добродетели, насколько наличие деспотизма или свободы влияют на качества и развитие нации, но я не премину оспорить такой аргумент.
Политические институты имеют только два источника: либо они происходят изнутри нации, которая должна соблюдать их, либо они придумываются другим могущественным народом, который приносит их на территорию, оказавшуюся под его влиянием.
В отношении первой гипотезы все ясно. Очевидно, что народ создает для себя институты, исходя из своих инстинктов и потребностей; он, разумеется, не стал бы выдумывать то, что может противоречить тем или другим, а если по недосмотру или неумению он сделал это, тогда сразу проявляющиеся социальные недуги заставят его исправить законы и привести их в соответствие с целями. В любой независимой стране закон всегда исходит от народа; дело вовсе не в том, что народ может провозгласить его непосредственно, но поскольку хороший закон должен отвечать его убеждениям и взглядам, получается, что он и есть автор законов. Если на первый взгляд единственным творцом закона кажется какой-нибудь мудрый законодатель, то по зрелому размышлению становится ясно, что в силу своей мудрости досточтимый мэтр должен излагать свои положения под диктовку нации. Если он так же мудр, как Ликург, он не придумает ничего, что будет не по вкусу спартанцам, а такой теоретик, как Дракон, сотворит закон, который будет тут же исправлен или отвергнут Афинами, ибо афиняне, как все дети Адама, не могли бы долго терпеть законов, чуждых их истинным и естественным устремлениям. Вмешательство свыше в этот великий процесс законотворчества — это всегда проявление просвещенной воли народа, а если речь идет о плодах размышлений одного человека, то ни один народ не сможет жить по таким законам. Следовательно, нет оснований считать, что институты, придуманные и учрежденные какой-то расой, определяют характер и свойства этой расы. Мы имеем здесь следствие, а не причину. Конечно, не стоит отрицать их значимость: они сохраняют национальный гений, прокладывают ему дорогу, определяют цели и даже до некоторой степени подпитывают его инстинкты и дают в руки орудия действия; но они не могут создавать своего творца, а помогая развивать, его врожденные качества, часто терпят крах, когда выходят за рамки своей сферы или пытаются изменить ее. Одним словом, они не могут сделать невозможное.
Справедливости ради отметим, что ложные институты и их последствия играли значительную роль в истории народов. Когда Карл I, следуя коварному совету графа Страффордского, захотел склонить англичан к абсолютному монархическому правлению, король и его министр ступили на зыбкую и кровавую почву теоретизирования. Когда кальвинисты мечтали о правлении, одновременно аристократическом и республиканском, и пытались установить его силой оружия, они также преступили черту, отделяющую истинное от ложного.
Когда регент сделал вид, будто хочет протянуть руку придворным, побежденным им в 1652 г., и занялся интригами, подсказанными ему коадъютором и его друзьями, [6] эти шаги никому не понравились и оскорбили равным образом знать, духовенство и третье сословие. Но когда Фердинанд Католик начал против испанских мавров жестокие, но необходимые репрессии, когда Наполеон восстановил во Франции религию, поднял воинский дух, организовал власть, предоставив ей широкие права и в то же время ограничив ее рамки, в этих двух случаях оба монарха хорошо понимали гений своих подданных и строили здание на твердой почве. Короче говоря, ложные институты, которые часто красиво выглядят на бумаге, не учитывают национальные свойства и привычки и не годятся для данного государства, хотя, возможно, подошли бы для соседнего народа. Они рождают лишь беспорядок и анархию, даже если продиктованы самыми благими намерениями. Другие же институты или законы, порой заслуженно или незаслуженно бранимые теоретиками и моралистами, могут быть хорошими по противоположным причинам. Спартанцы были невелики числом и велики сердцем, честолюбивы и воинственно суровы, и что же? Ложные законы превратили бы их в отъявленных мошенников, а Ликург их сделал героями-разбойниками.
6
Граф Сен-Приест в одной из своих статей справедливо заметил, что партия, сокрушенная кардиналом Ришелье, не имела ничего об¬щего ни с феодалами, ни с известными аристократическими семей¬ствами. Монморанси, Сен-Map и Марийак хотели потрясти государ¬ство только ради своих корыстных интересов. Великого кардинала напрасно обвиняют в истреблении французской знати.
Итак, пора понять следующее: раз нация появилась раньше закона, закон творит она сама, а он несет на себе ее печать, и только потом закон начинает влиять на нацию. Доказательством служат изменения институтов, которые вносит время.
Выше было сказано, что по мере того, как народы цивилизуются, увеличивают свою численность и могущество, их кровь перемешивается, а инстинкты претерпевают постепенные изменения. Что же касается способностей, они не могут приспособиться к законам предшественников. Для новых поколений также невозможно приспособиться к старым нравам и тенденциям, поэтому спустя какое-то время происходят уже более глубокие перемены. Причем эти перемены становятся более частыми и глубокими по мере изменения расы, между тем как они случались редко и были постепенными, пока состав населения меньше отличался от самых первых основателей государства. В Англии, где смешение крови происходило медленнее, чем в остальной Европе, до сих пор сохранились институты четырнадцатого и пятнадцатого веков в самой основе социального здания. Там почти в первозданном виде можно встретить общинную организацию Плантагенетов и Тюдоров, старые традиции участия знати в правлении и формирования этой знати, уважение к древности родов и прежнее отношение к выскочкам. Однако со времен Якова I и особенно Унии королевы Анны английская кровь начала смешиваться с кровью шотландцев и ирландцев, на степень чистоты потомства повлияли и другие нации, в результате сегодня там все больше нововведений, правда, остающихся верными изначальному духу конституции.
Во Франции этнические браки всегда были более частыми и разнообразными. В эпохи потрясений случалось, что власть переходила от одной расы к другой. В социальной жизни происходили скорее крутые перемены, чем незначительные изменения, и эти перемены были тем круче, чем больше отличались друг от друга группы, сменявшиеся у руля власти. Пока северная часть Франции оставалась в русле главной политики страны, феодалы, или, лучше сказать, их бесформенные остатки, сопротивлялись нововведениям при поддержке муниципальных институтов. После изгнания англичан в XV в. в центральных провинциях, менее подверженных германскому влиянию, чем земли на другом берегу Луары, где только что была восстановлена национальная независимость под властью Карла VII, галло-романская кровь преобладала в советах и в сельской местности, царил воинственный дух, дух завоеваний, присущий кельтской расе, и любовь к власти, привнесенная в романскую кровь. В течение XVI в. была в основном подготовлена почва, на которой аквитанские сторонники Генриха IV, в меньшей степени кельты и в большей романцы, в 1599 г. заложили краеугольный камень абсолютизма. Затем, когда Париж наконец приобрел власть в результате концентрации, которой способствовал южный гений, Париж, чье население представляет собой собрание самых разных этнических элементов, перестал понимать и уважать любые традиции; эта великая столица, эта Вавилонская башня, порвав с прошлым Фландрии, Пуату, Лангедока, вовлекла всю Францию в невиданные дотоле эксперименты, основанные на доктринах, совершенно чуждых ее прошлым обычаям.