Оранжерея
Шрифт:
Обреченный, сиречь поименованный. Стоит какому-нибудь розовому образу получить свое словесное выражение, и он немедленно грубеет, тускнеет, как камешек, извлеченный из яркой морской воды. Мысль извлеченная, мысль изреченная обречена. Потомкам нашим вместо страны останутся страницы. Вместо живых людей — герои, если не персонажи или даже — еще призрачнее — «действующие лица». И станет город наш столь же красочно-эфемерным, как Петербург на святочных открытках. Ведь все уже дописано, досказано, довоплощено и тем уничтожено. О, какими значительными покажутся нам задним числом, этим неизбежным post mortem [54] всякой великой эпохи, последние роковые дни гибнущего отечества! Сколько страстных pro et contra [55] канет в бумажную Лету газетных разворотов и стенограмм заграничных собраний! Что нужно было сделать, чтобы остановить пагубу, а чего, напротив, делать не стоило — как будто речь идет об игре в покер или мезальянсе. С какой жгучей завистью будут смотреть на нас, настоящих запредельцев, дичками выросшие за морем, в чуждых пределах, полуфранцузские, полуанглийские юноши, без разбору, поголовно взятые на роли плакальщиков да факельщиков этой «трагедии века»! Но довольно восклицаний. Неужели же был прав тщедушный генуэзский Консул, который, по преданию, уговаривал Маттео Млетского вернуться домой, на берега Далмации?
54
Post mortem — посмертно.
55
Pro et contra — за и против.
«На этом можно и остановиться, — говорил Андрей Сумеркин, растирая большим и указательным пальцами утомленные вежды (на частном приеме, месяц тому назад). — Ибо от государства давно уже ничего не осталось, ни традиций, ни институтов, ни идеи, ни надежды, — все исчезло. Не стоит утешаться тем, что и в деградации может быть известная грация». — «Зря, зря вы так, Андрей Викторович, нельзя опускать руки! Да еще, простите, подводить под свое приватное уныние заёмную теорию» (то ли Шаркова, то ли Жаркова, в девичестве Панина: полные плечи, нить крупного жемчуга, золотые очки, светлые близорукие глаза с патриотической искрой и затаенным смятением в глубине).
Так сонно думалось Марку под дождевой заоконный шорох, под проворный топоток каблуков за стеной, в гостиной, где хлопотала экономка Эльза, уже успевшая утром пролить слезу над детскими фотокарточками Розы в овальных рамках, которые она бережно, как драгоценные раковины, укладывала в большой черный кофр. И мысли эти свидетельствовали лишь о том, что он все еще жил тем прошлогодним настроением, которое было свойственно тому слою общества, что не без сладковатого привкуса тщеславия принято считать «избранным кругом».
Помимо насущных дум и неотложных забот, его уже несколько дней не оставляло чувство горькой досады за то, что случилось со Сперанским. Послав легкомысленную записку, Марк невольно втянул его в жестокую переделку, едва не стоившую тому жизни. Теперь он каждодневно ждал известий из Москвы от дочери, которой два дня назад удалось разыскать Матвея в одной из окраинных московских клиник Слава Богу, он был жив. Когда его нашли, документов при нем не было; ни говорить, ни писать он не мог, то и дело проваливаясь в багряные потемки бреда, и поначалу его приняли за обычного столичного бродягу, избитого ради целкового: так он был грязен и жалок. Он пролежал в глухом проулке до глубокой, как омут, ночи, пока его стоны не услышали случайные прохожие, причем иностранцы. То была молодая американская пара, приехавшая в Россию из любви к Достоевскому и Чайковскому: он немного говорил по-русски, она умела оказывать первую помощь.
Когда старый приятель Марка, орнитолог Антонов, профессор не у дел, который должен был встретиться с Матвеем на другой день после его разговора с Бликом, сообщил Марку по телефону, что Матвей внезапно исчез и что его близкий друг Евгений Воронцов уже обивает милицейские пороги, разыскивая его (именины, его ждали в гости), Марк тут же снесся с Розой, бывшей в это время проездом в Дерпте, и попросил ее изменить планы и срочно ехать в Москву. Сойдя на заиндевелый перрон Рижского вокзала рано утром в понедельник, тринадцатого марта, Роза, недолго думая, отправилась к частным сыскарям с глазами рептилий и репутацией бульдогов. Они запросили нешуточный гонорар, но зато уже на другой день утром (Роза остановилась в первой попавшейся второразрядной гостинице на Кузнецком Мосту: кровать со скрипом, хромой столик со следами пыток горящей сигаретой, визжащие от боли краны в темной ванной) они дали ей адрес клиники в Кунцеве. У Матвея были сломаны челюсть и ребра, раздроблена левая кисть и рассечен лоб. Она не сразу его узнала в марлевом маскараде. Кроме того, у него было сотрясение мозга (доктор длинными пальцами продолжал медленно переворачивать страницы anamnesis morbi [56] ), внутренние кровоизлияния и ушибы, но главное — у него началась горячка, говоря о которой доктор только закатывал глаза и пожимал плечами. В тот же день к вечеру, с помощью Воронцова, она перевезла Матвея в клинику получше, где ему был обеспечен по крайней мере должный уход, и только тогда, после целых суток без сна и горячей еды, вернулась к себе в гостиницу и в изнеможении пала на постель.
56
Anamnesis morbi — история болезни.
«Я решила остаться. Да. Не знаю. Доктор говорит, что недели три, не меньше», — торопливо говорила она по телефону как бы издалека времени, а не пространства. Сколько же я не видел ее? Больше года. Милая моя, смелая девочка. Дважды замужем, дважды разведена. Париж, Сорбонна, сын от первого брака, Мишель. Картины старых мастеров, стихи и проза, книга о Филиппе Дюплесси-Морнэ, et ainsi de suite [57] .
«Ax, это было очень рискованно, авантюрно, наверняка за каждым моим шагом следили — но пусть себе клацают клыками, подойти не посмеют, благо документы у меня в полном порядке, виза истекает только через месяц, да и денег вдоволь. Ах, как же мне будет недоставать Мишеньки! Ничего не поделать. Дядя Николя пока за ним присмотрит. Боже, но какой скверный город! Из каждой подворотни так и несет равнодушием и страхом. Редко когда можно заметить в толпе прекрасное лицо. Он, между прочим, принимает меня за un fantôme du passeé [58] , но это даже хорошо: ему нельзя волноваться, он еще очень слаб... Помнишь, как я в детстве терпеть не могла горчичники, а ты, клея мне их на спину, заговаривал мне зубы рассказами об Огненной Земле и Патагонии: потогония, агония? На спине вулканы, в ногах — айсберги... Не знаю, почему вспомнилось. А теперь скажи, что ты решил с отъездом? Правда? Ну, не знаю. Может быть, придумаешь другую развязку? Нет? Боюсь, моих припасов опасений сразу на двух героев не хватит. Во всяком случае, пожалуйста, держи меня в курсе своих перипетий».
57
Et ainsi de suite — и все такое прочее.
58
Un fantôme du passeé — призрак из прошлого.
Он обещал. Он повесил трубку. Решив ужинать в «Угловой», он побрился и надел белую рубашку. Душенька моя, голубушка. Надо попросить старика Антонова подыскать ей приличное жилье, и вообще — присмотреть. Только бы все обошлось.
Из высокой вазы в прихожей он вытащил зонтичную трость. В правом кармане пиджака у него теперь всегда имелся ладный и прохладный на ощупь браунинг. Эльза смотрела на него красными испуганными глазами.
— Я сегодня ужинаю на людях, — сказал он ей, снимая с вешалки плащ. — А завтра будьте, пожалуйста, готовы пораньше, часам к восьми. Один черный чемодан — и всё. Никаких побрякушек Как условились.
Она кивнула, левую веснушчатую ладонь горестно приложила к пышно вздымавшейся груди, а правой быстро его перекрестила.
— Будет, будет: сырости и так хватает. Хорошенько заприте дверь и не хнычьте.
На улице, где был стриженый садик перед парадной дверью его дома, при виде выходящего Нечета из мокрых кустов с поспешным хрустом встали с недавних пор дежурившие там и днем и ночью двое юношей-юнкеров.
— Здравия желаю, — загудели они.
Младший из них, с лицом по-девичьи румяным, которому на вид было не более шестнадцати лет, украдкой сунул под полу брезентовой накидки недокуренную папиросу. В воздухе медленно таяло синеватое облачко дыма.
— Вы меня напугали, — сказал им Нечет, раскрывая на крыльце тугой купол зонтика. — Никак не могу привыкнуть. Разве так уж нужно меня караулить?
— Простите, князь. Это ради вашей безопасности. Приказ, — кашлянув, сказал старший, голубоглазый, с черными усиками на бледном лице.
— Да что они могут? Разве что бросить в окно камень со стороны переулка? Впрочем, это могли быть мальчишки... А вы бы зашли выпить чаю, господа. Право, неловко как-то.
— Благодарю. Не беспокойтесь, князь. Нас скоро сменят, — ответил черноусый и покосился на своего напарника.
— У нас есть термос кофе и галеты, — решился добавить младший тонким голосом и шмыгнул розовым носом. — Это большая честь...
— Хорошо, хорошо. Если понадобится аспирин или сухое белье — спросите у моей экономки, прошу без стеснения.
Они снова благодарно загудели, и Нечет, дотронувшись до шляпы, вышел мимо них на узкую улицу, за углом монастыря переходившую в широкие каменные ступени, круто ведущие вниз, к роще и набережной.
До гранитного цоколя «Угловой» вода не добралась. Шагах в тридцати, у самой набережной, красные, лиловые, голубые огни расплывались в черном зеркале реки, разлившейся озером от западного края Адмиральского сквера до площади Искусств. Перекресток был глух и недвижим Желтый свет подвесного светофора загорался и потухал в ритме сердцебиения. Каменные коршуны на высоких карнизах Арсенала зловеще топорщили крылья, готовые, казалось, с шумом сорваться на одинокого и беззащитного пешехода. Длинный ряд тонких пинаклей Дворцовой капеллы в который раз напомнил Марку пешечный строй перед началом игры, а возвышающиеся за ними шестигранные башни работы знаменитого Оскара Любича — тяжелые шахматные фигуры в ожидании выхода. Ветер предпринял отчаянную попытку вырвать у него из рук зонтик Подталкиваемый в спину мягким напором, Марк свернул на Большую Казарменную. Вся левая ее половина не освещалась вовсе, свет из окон домов с правой стороны слабо струился на мостовую, и его природа как будто тоже была текучая, холодная, бесцветно-глицериновая. Крался Марк во мраке арок А Ксения? Ушла к Арсению как-то в воскресение. Встретившийся ему по пути патруль с мокрой овчаркой, у которой агатами блестели глаза, корректно спросил у него документы и напомнил ему, что после десяти вечера и до шести утра — комендантский час. Все трое молча посмотрели на часы. Овчарка почтительно обнюхала шерстяные штанины Марка. Князь вежливо отклонил предложение проводить его и пожелал патрульным спокойной ночи. В правом кармане пиджака ощущалась надежная тяжесть оружия. Глаза уже свыклись с сумерками и то и дело отмечали памятные детали фасадов и мостовых.
Хорошо знакомый с детства дом, в котором когда-то жил поэт Тарле, мы уже прошли. Вот за тем углом его стошнило на чье-то крыльцо после первой в жизни рюмки «лозы», выпитой за компанию с Сережей Лунцем и Колей Шустовым в день выпускного экзамена в гимназии, тридцать лет тому назад. А в том окне (теперь наглухо закрытом ставнями) была комната учителя Фальца, жившего холостяком на английский манер — с приятелем-охотником и его рыжим сеттером: любишь меня, люби и мою собаку. Тот узкий, увитый плющом особняк со львами когда-то принадлежал скульптору Химерину, а после его смерти был куплен одной оперной дивой, оштукатурен и очень удачно выкрашен в оливковый цвет. Там, за кованой решеткой, на просторном дворе весной частенько устраивали для какой-то девочки в пышном платьице детский праздник — с фокусником в звездном плаще и лимонадом на столах. Теперь на этом дворе мокнет чей-то мощный «орлан» с кожаным верхом.