Орлий клёкот. Книга первая
Шрифт:
— У вас, Лариса Карловна, юзом все выходит.
Сноровисто Оккер наложил на раны смоченные йодом тампоны, приговаривая: «Терпи казак — атаманом станешь» — и Климентьев добросовестно терпел, даже не просил Ларису Карловну отереть взмокший лоб, хотя пот щипал глаза.
— Флаг укрепить надо, — через силу выдавил из себя Климентьев. — Непременно надо…
— Что верно, то верно, — добродушно соглашался Оккер, бинтуя плечо. — Только одно условие: делайте это ночью, а то у вас бинтов не припасено в достатке.
— Флаг — не предмет для шуток, — упрямо давил из себя Климентьев. — Флаг класса…
— Я и не шучу. Кто полезет днем, своими руками сброшу вниз! О воде нужно думать в первую очередь. О колодце.
— Да, колодец нужен, — поддержал Оккера Богусловский. — Теперь же следует рыть его…
— Колодец нельзя, — возразил Сакен и ткнул себя в живот. — Курсак пропал будет. Соль много. Под дувал дыра рыть — хорошо.
— Выход ли? — не выразил энтузиазма Богусловский. — Много ли ведрами натаскаешь? Если же лаз обнаружат, непременно пристреляются к нему. Выход один — подземный водовод. Если не песчаная земля, осадки не даст.
— Чистейшая глина, — сказал Климентьев. — Метра три глины. А там — песок.
Три метра — вполне достаточно. Работа закипела, ибо уже скоро могли замычать коровы, прося воды, заржать лошади. Не отдавать же скоту припасенную для себя воду. Самим надолго ли хватит?
Вырыли поначалу глубокий хауз подальше от дувала, затем повели от него траншею, чуть помельче, а у самого дувала принялись пробивать тоннель. Никто не уходил на обед, сменялись землекопы часто, чтобы споро рылось, и еще засветло пробили подземный арык до самой речки. И угадали выход удачно, специально так не рассчитаешь, прямо между огромными валунами. Щель небольшая, ее совершенно не видно, да и напор воды невелик. Выбрались довольные землекопы, хотя и мокрые с головы до пят, в глине все, словно поросята-шалуны.
А вода, поначалу мутная, но потом посветлевшая, заполняет хауз. Черпай ведрами и неси скотине. Не страшна теперь осада.
А там, за дувалом, шла своя, не менее спешная и вдохновенная, работа. Метров двести правее караван-сарая переправлялись на предгорные пастбища кони и овцы; охватной подковой, концы которой упирались в берег реки справа и слева от караван-сарая, ставились юрты, сооружались летние очаги, камни для которых подтаскивали от берега дети, возбужденно-шумливые от новизны впечатлений, от обилия воды, прежде ими невиданного, — ничто на первый взгляд не выдавало агрессивности кочевья, и только уложенные на траву у каждой юрты винтовки, ружья и карабины были необычны для обычных, мирных намерений.
К вечеру каждая из противоборствующих сторон осталась довольна собой. Задымили трубы в домиках коммунаров, занялись огоньками костерки под казанами у юрт — все тихо и пристойно, только у каждой юрты стоял часовой, наблюдавший за караван-сараем, а оттуда, тоже непрерывно, наблюдали за юртами. Разница была лишь в том, что часовые у юрт расхаживали открыто, уверенные в том, что не станут русские стрелять по ним, чтобы не попасть случайно в детей, затеявших под вечер колготные игры возле юрт, а коммунары вынуждены были хорошо укрываться, ибо помнил каждый из них раны своего председателя, товарища Климентьева.
Смеркалось. Пограничники и коммунары, те, кто из бывших солдат, разобрали оружие и заняли свои места на мешках и на бричках. Что им сулила ночь? Первая ночь в осаде?
Хлопотно прошла она. Богусловский, согласно просьбе Климентьева, распорядился стрелять только в тех, кто взберется на дувал. И это, естественно, осложнило оборону. К полуночи к дувалу начали бесшумно подползать сулембаевцы. В них не стреляли. Вот они уже у самого дувала — молчит караван-сарай. Постояли, прижавшись к дувалу, не совсем понимая, отчего их вроде бы не замечают. Осмелев, размотали припасенные веревки с кошками на концах. Не у каждого такая веревка, всего десятка два, но и это не мало.
Коммунары, правда, готовы были к тому, что штурм дувала будет и по приставным лестницам, и с помощью кошек. Лестницам ничего не противопоставишь, единственный выход — стрелять, а вот кошки можно мирно отбивать. Оглоблями и слегами.
Лестниц не оказалось. Только кошки. Вот и началась крутоверть. Хлестнет по дувалу кошка — несется туда коммунар и спихивает ее слегой. С деревянными кошками проще, не впиваются те в твердь дувальную, с железными же, а их оказалось несколько штук, — сложней. Вцепится в дувал, не враз столкнешь слегой. Дело до выстрелов дошло. Скосили стрелки за ночь десяток штурмующих. Это отрезвило. Задолго до рассвета отступились сулембаевцы. Убитых и раненых унесли с собой. И тут началось: взвыли страдальным многоголосьем юрты. И аллаха в свидетели призывали, ни за что ни про что, дескать, сгублены неверными верные рабы его, и все проклятия, мыслимые и немыслимые, посылали на голову кокаскеров и коммунаров.
— Эка дела, — удивлялись коммунары. — Сами виноватые, а нас виноватят…
А плач женщин и детишек становился все горестней, все пронзительней. Он угнетал, он невольно создавал ощущение виновности, вызывал чувство сопричастности к чему-то мерзкому, нечеловечному. И нигде, ни в домиках, ни на конюшне, нельзя было отгородиться от этого плача, он проникал во все щели, и колготившиеся всю ночь защитники караван-сарая никак не могли уснуть.
— Психологический штурм, — определил Оккер. — Жесток ихний главарь. Куда как жесток!
— В наглой изобретательности ему тоже не откажешь, — добавил Богусловский. Если говорить честно, то он завидовал тому, как Сулембай возбуждает соплеменников, подогревает их ненависть к коммунарам. Даже неудачу сумел повернуть себе на пользу.
Как и все люди, Богусловский много встречал творящих зло и в мелочах, и в крупных делах. Как правило, все они держались гоголем, наскакивали на каждого, кто осмеливался воспрепятствовать злу словом или поступком. Иногда Богусловский даже завидовал таким людям, хотя не принимал их вовсе, тем более не стремился подражать им. Завидовал ненавидя. Вот и теперь с завистью представлял, с каким отчаянием полезут ночью через дувал подогретые ловкой жестокостью сулембаевцы и, наоборот, как опасливо станут действовать защитники караван-сарая. И только оттого, что ему, Богусловскому, противоестественным кажется любая ложь. А ведь в бою, и это он понимал прекрасно, она может стать добрым помощником. Даже своего рода оружием.
Шло время, а поминальный плач с жалостными причитаниями не притухал. Но вот застучал упрямо молот по наковальне, по-деловому неуместно, словно в насмешку над неуемным горем сирот и вдов, горем всего племени. Наблюдатель доложил:
— Кошки мастерят.
— Позвольте собрать коммунаров и наших, — обрадованно спросил Оккер у Богусловского. — Есть отдушина.
— Да, — согласился Богусловский. — Полезны весьма были бы слова товарища Климентьева.
— Думаете, спустился после ранения на грешную землю? Иллюзия…
— Послушаем.
Товарищ Климентьев принял предложение держать, как он выразился, речь на митинге без колебания.
— Клеймить алчное вероломство! Немедля клеймить! — воскликнул он. Казалось, он даже обрадовался возможности сказать своим товарищам по коммуне то новое и для себя, и для них, что осмыслил в долгую бессонную ночь.
Увы, Богусловский ошибся. На митинге Климентьев только начал с гневного призыва: «Алчное вероломство надлежит сурово карать!» — но на этом воинственная запальчивость иссякла. Голос его обмяк, погрустнел: