Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:
— Красота, когда вот так стоит.
— Я по делу, Казис, — опять напоминает Каролис.
— Да брось ты все дела, Йотаута! У меня сегодня праздник, — Гервинис дружески тормошит Каролиса за плечо. — Хорошо, что заглянул. Ах, Йотаута, как подумаешь, кто мог раньше сказать, что все так повернется.
— То-то, Казис.
— Ты всегда был человеком, но в те годы пострадал зазря.
Каролис опускает голову, отворачивается.
— Видать, так надо было.
— Да не будь агнцем божьим, Йотаута! Поломали тебе жизнь.
— Я сам, Казис…
— Ты, ты!.. А «жигулек» вот стоит. Выпьем. Видал я, твой брат Саулюс приехал.
— Побыл несколько дней и опять улетел.
— Возвращаюсь как-то на рассвете… дело у меня такое было, дернули как следует, — гляжу, идет кто-то по берегу Швянтупе, идет, потом постоит, опять пойдет, опять постоит. Глядел я со стороны, глядел — да это же Саулюс! Малышом ведь знал. Окликнул, а он хоть бы обернулся — знай по лугам бредет. Говорят, художники все такие… — хихикает Гервинис.
— Одного знаю в Пренае, но он парень что надо! — вставляет Пранас.
— Саулюс, наверно, загребает лопатой?..
— Да не знаю, Казис, не спрашивал.
— А мне любопытно… Вот так — то идет, то стоит, смотреть на него надоело, а он все стоит…
Каролис вытирает ладони о лоснящиеся штаны, шепчет Гервинису на ухо:
— Проводи меня.
Гервинис с любопытством смотрит на него, понимающе подмигивает, но опять тащит Каролиса к окну.
— Стоит, а?
— Стоит, Казис.
— Красота, говорю, когда так стоит. И меня сынок научит, сяду и покачу.
Пранас хохочет. Смеется, держась за живот, аж заходится.
— Чего ржешь-то? — багровеет Казис Гервинис.
— Ох, не могу… не могу… Он поедет, старикан! Ну и болтает, умереть можно.
Гервинис топает ногой, сжатыми кулаками бьет себя по бедрам.
— А может, скажешь, за чьи тысячи купил? Не за мои деньги?
Пранас затихает, беззастенчиво смотрит на отца.
— Ладно уж, иди. Напился, так иди.
— Гад! Ты так! Возьму топор и расколошмачу ее!
— Отец! — в голосе Пранаса недвусмысленная угроза.
Гервинис садится на цементное крыльцо, опускает голову.
— Да ты не рыпайся, Казис, уступи, — наставляет Каролис.
— Вот времечко настало! Собственному сыну слова нельзя сказать. Разве думали, что такого дождемся?.. Ах, Йотаута, Йотаута! Тебе-то хорошо, никто на рожон не лезет…
— А-а, хорошо, — с горечью протягивает Каролис, но Гервинис, погрузившись в свои мысли, не слышит чужой тихой жалобы.
По дороге с грохотом пролетает грузовик. Каролис ждет, чтоб он удалился, чтобы все кругом затихло. Но и медлить больше нельзя.
— Я хотел спросить, Казис… при молодых не смел.
Гервинис поднимает голову, смотрит на него с печалью.
— Ты, часом, в прошлом году ржи не сеял?
— Ржи?.. — Глаза Гервиниса округляются, кажется, он вот-вот рассмеется.
— Ржи, Казис. Не найдется ли полпуда?
— Ржи, — задумывается Гервинис, словно силясь вспомнить, как выглядит эта рожь. — Ржи, говоришь… А зачем тебе рожь?
— Надо, Казис.
— Самогон гнать будешь?
— Не смейся.
— Так зачем тогда рожь?
— Матери ржаная мука понадобилась, — оправдывается Каролис, как ребенок, но, проговорившись, со стыда нахлобучивает фуражку на глаза — солнце шпарит прямо в лицо.
— Жива еще?..
— Кто? Мать?
— Ага.
— Мы столько не проживем.
— А мне и не надо. Хоть бы годик еще протянуть. Сынок на «Жигулях» покатает…
— Нету, значит?
— Да нету, нету, Йотаута. Уже много лет не сею ржи. На кой хрен эта маета. Ржи, — смеется Гервинис, качает головой. — А я-то думал — чего это ты мне скажешь. Ха, ржи…
Каролис делает шаг в сторону.
— Так я пойду… Не знаешь, у кого?..
Гервинис с трудом встает со ступенек, хватается за косяк двери.
— Не любопытствовал, — открывает дверь и вваливается в переднюю, но тут же высовывает голову. — Слышь, Йотаута? Швебелдокас сеял! Швебелдокас!
Каролис хватается за карман с мешком и медленно выходит на дорогу. Зашел бы в один, другой двор, но это лишь пустая трата времени. Мог бы сразу идти к Швебелдокасу, и без совета Гервиниса его бы нашел. Не стоило и заходить сюда. Сторониться людей, бежать в кусты? Нет, Каролис никогда не избегал людей, никогда не боялся посмотреть им в глаза. Хотя было время, когда не смел, чудилось, возьмет кто-нибудь да плюнет прямо в лицо. «Пострадал, — сказал Гервинис. — Поломали тебе жизнь…» Искать одобрения, сочувствия? Даже в самые черные дни ты чурался заступников, их сладких слов. Не нужна была тебе их помощь, ты оттолкнул руку.
У лагерной жизни свои законы — суровые да жестокие, и, если хотел барахтаться в медленно ползущем ледоходе дней, приходилось повиноваться и шагать нога в ногу с толпой в телогрейках. Каролис, когда на него насели, рассказал, за что угодил за колючую проволоку. В глазах у многих увидел восхищение. Он стал своим человеком. Борец за Литву, за свободу! Каролис избегал разговоров, ложился и тут же прикидывался спящим. Некоторые рассказывали ему про свою жизнь, связанную с лесом, про свои «подвиги», последними словами поносили советскую власть, даже шептали, что и здесь им надо держаться заодно, сохраняя национальный дух и свою решимость. Когда эти шепотки опостылели, Каролис не вытерпел и сказал, что колхоз он разорил не по своей воле. Он этого не хотел и никогда бы так не поступил, его принудили. Преследовали, мучили — и принудили. Не было другого выхода, и он провинился.
— И это преступление? — придвинулся к нему вислоухий, которого все называли Клином.
— Конечно, преступление, — ответил Каролис.
— Перед кем же ты провинился?
— Перед людьми.
— Перед большевиками!
— Перед людьми, перед соседями.
Клин поднял руку, Каролис прижался к нарам, напрягся в ожидании удара, но Клин потер кулаком свою острую макушку, раскрыл толстые губы. «Густас! — пронзило Каролиса. — Густас как вылитый».
— Подумай хорошенько!
Что мог Каролис? Днем и ночью думал, все насквозь передумал. Светлыми огоньками в кромешной тьме вспыхивали редкие весточки из дому. Каролис ждал их, жил ими, каждое слово носил в сердце. Но когда прочитал, что Людвикаса, который пытался ему помочь, «прокатили далеко-далеко», мелькнула мысль тут же, долго не думая, броситься головой вниз в угольную шахту. Может ли он жить? Даже здесь, осужденный, отделенный от всего мира, он не имеет права ходить по земле. Клин увидел его, схватил за руку:
— В чем дело, говори!
— Отвяжись.
— Не прикидывайся, лучше правду говори.
— Брата из-за меня забрали.
— А ты-то чего ждал?
— Но за что? За что его надо было трогать?
— Спроси у своей доброй власти, которая тебя справедливо наказала. Бей себя в грудь, кайся… Ах, осел ты, осел, тебе еще этого мало? Думай, думай. Только чтоб не было поздно.
Вокруг Клина все время ошивались трое или четверо, вот и теперь они стояли рядом, глядели исподлобья, опустив постоянно сжатые кулаки.