Осенним днем в парке
Шрифт:
Он остановил наконец командира полка, и тот сказал ему, что часть выступает к границе, а женщины и учитель будут отвезены в город.
— Почему же, — возразил Матвей Борисович, — почему в город? Я с вами…
Но командир полка закричал на него страшным голосом, и учитель присмирел. Он вспомнил, что надо прибрать классное имущество, и побежал по ленинским уголкам отшпиливать таблицы и карты. Когда он вернулся, неся, как дрова, охапку свернутых в трубки карт, заведенный грузовик уже рычал, вздрагивая от нетерпения. Заплаканные женщины таскали в огромный кузов свои корзинки. Тоня Кононенко прижималась к мужу, он отрывал от себя ее тонкие руки, но она снова цеплялась и, перебирая ремни на его гимнастерке, твердила:
— Володя, Володя, родной!
Королева с медицинской сумкой через плечо и в сапогах оттащила ее от капитана и, почти подняв на руках, перебросила через борт грузовика. Матвей Борисович топтался у машины. Королева закричала:
— Скорей! — и подтолкнула его к колесу, чтоб ему удобнее было занести ногу.
Машина тронулась. Учитель неловко ткнулся в чьи-то колени. Королева кричала вслед:
— Детей, детей в первую очередь соберите! Детей!
Она оставалась с частью.
Машина шла по ровной проселочной дороге. Густые сосны смыкали наверху ветки, но откуда-то сбоку проникали солнечные лучи и устилали лес желтыми, веселыми пятнами. Женщины подпрыгивали на своих корзинках, и все это — и лес и летние платья в цветочках — все были в пестром — так похоже было на обычные поездки в город со случайной машиной, что Матвею Борисовичу казалось, будто у него помутился разум. Машина выехала из леса на шоссе, и уже здесь все переменилось, по скользкому асфальту шли колонны — грузовики с пехотой, танки, прожекторные установки, орудия. Все это непрерывным потоком текло к границе.
Шоссе повернуло к городу, в лицо ударил ветер, и вдруг явственно запахло гарью. Рядом с шоссе шла трамвайная линия, звеня, прошел трамвай с разбитыми окнами. Над городом стоял дым. С проселочных дорог сворачивали на шоссе первые подводы с беженцами из пограничных сел, — мычали усталые коровы, привязанные к телегам, пронзительно кричал поросенок.
Горело предместье, какие-то боковые улички: оттуда, как из печки, обдавало жаром. Ухватившись за борт грузовика, Матвей Борисович старался увидеть, что горит, но грузовик подбрасывало, он ничего не мог разобрать — только видел цепи милиционеров, пожарные машины, корыта, кровати и подушки, сваленные на мостовой.
На площади перед аптекой зияла огромная воронка. Асфальт разворотило. Дом, в котором помещалась аптека, был разбит, дерево, стекло, камень — все беспорядочно перемешалось, и только там, где был второй этаж, держалась на чем-то полка с белыми аптекарскими пузырьками. Людей на улице было много, они толпились у репродукторов, в магазинах, заглядывали в воронки. У телеграфа стояла длинная очередь, во все концы страны шли телеграммы родственникам.
Матвея Борисовича вдруг охватила боязнь за свою семью. Он не думал раньше о ней, ему не приходило в голову, что кто-то может быть убит или ранен. Лишь теперь, когда он увидел следы разрушения и пожарища, ему стало страшно. Он заторопился домой.
Жена постарела, осунулась, как будто в ней обломились какие-то пружины и все — тело, мысли и самоуверенность — как тесто, поползло в разные стороны. Она заплакала, увидев мужа, и бросилась к нему, ища поддержки. Она ждала объяснения от него, ведь он прочел столько книг, что же это такое — бросать бомбы в мирных людей?
— Все еще спали, — твердила она, — я даже на базар еще не собиралась.
Она особенно упирала на то, что город бомбили в такой ранний час, как будто в этом состояло главное преступление фашистов.
Сын, с побледневшими и от этого, казалось, отекшими щеками, говорил:
— Это вероломство! Это коварство! Они нас обманули, я так и знал…
Он говорил сердито, даже с каким-то тайным злорадством, как будто все предвидел и, если бы с ним посоветовались, мог бы предупредить события. И мать вторила ему:
— Захар всегда это говорил. Ты помнишь, Матвей?
Но Матвею Борисовичу уже становилось тягостно с ними, и он спросил, оглядываясь по сторонам:
— А где Соня?
— Она лежит. Ей нездоровится.
Матвей Борисович прошел к дочери. Она лежала, закутавшись в платок, заплаканная и некрасивая, и рассматривала огромными глазами свои худые руки. Соня вздрогнула, увидев отца, и, даже не обрадовавшись ему, не поняв, что это именно он, а поняв лишь, что он приехал оттуда, где остался Бабченко, спросила:
— Ты видел Колю?
— Видел, — нехотя ответил отец.
— Он передал мне что-нибудь?
— Нет, — сказал Матвей Борисович.
Соня помолчала и опять стала рассматривать свои пальцы. Потом она сказала:
— Я беременна, папа.
— Бог с тобой, что ты такое говоришь, — конфузясь, ответил отец, еще не понимая значения того, что сказала дочь, и вдруг увидел, как дрогнули брови на некрасивом лице. Дочь тяжело дышала, как будто набиралась сил, чтоб заплакать. — Ну и что же? — сказал отец, стараясь улыбнуться, — Очень хорошо. Тем лучше.
— Что же в этом хорошего? — спросила дочь, тоскливо кривя губы. — Что же хорошего? — еще раз спросила она. — Он уехал и даже ничего мне не передал…
В комнату вошла мать и сразу вступила в разговор, так что стало понятно — она подслушивала за дверью. Но никто не обратил на это внимания.
— Я тебя прошу, я тебя умоляю, — торопливо говорила она, обращаясь к дочери. — Теперь не время иметь детей. Он может не вернуться, кто знает… Вы не записывались. Может быть, придется уезжать отсюда. Куда ты поедешь с животом… У меня есть знакомый доктор…
Мать разговаривала с дочерью как женщина с женщиной, она деловито прикидывала все «за» и «против». Это было омерзительно. А «он» — это был Бабченко. Матвей Борисович вспомнил лейтенанта, черного, с запекшимися губами. Лейтенант смотрел на запад, глаза его были жесткими и злыми, руки сжаты в кулаки, и про этого человека говорили «он». Матвей Борисович попытался протестовать, но жена закричала на него. Он чувствовал себя в этом доме как муха в паутине, он увязал, задыхался… Он ушел из дому туда, на улицу, где были люди.
По радио передавали первые сводки.
Последняя надежда на то, что все минет, как дурной сон, исчезла. Это была война.
Несколько дней Матвей Борисович провел как в чаду. Он суетился, дежурил в домоуправлении, рыл траншеи-бомбоубежища, сидел на совещаниях. По ночам были воздушные тревоги, светили прожекторы, били зенитные орудия. Пять или шесть бомб упало на город. Уже были жертвы, убитые и раненые. К утру все стихало, измученные люди вылезали из подвалов и траншей, веря, что это больше повториться не может. Но приходила ночь, и все повторялось сначала.
Матвей Борисович забыл о дочери.
Жена сказала ему виновато:
— Сонечка такая слабенькая… Не совсем удачно. Ей пришлось обратиться в больницу.
Матвей Борисович хотел затопать ногами и закричать на жену. Он только сейчас понял, что произошло, но голос прервался. Он всхлипнул. Он шел в больницу, ссутулившись, ему было стыдно, казалось, что все знают о его позоре.
Соня лежала на больничной кровати, измученная и жалкая.
— Зачем ты это сделала? — спросил отец. — Как мы ему посмотрим в глаза?