Ошибись, милуя
Шрифт:
— Дурака, Мария Ивановна, сколь ни учи, все дурак.
— Дурак. Чисто дурак. У нас на базаре одного такого-то изловили и давай полосовать. Без мала устирали до смерти, а так и не сказался, чей и по какому праву…
Мария Ивановна вдруг повернулась выжидательно к дверям на веранду, где под тяжелыми шагами скрипнули половицы. Она опять обратилась было к постояльцу, видимо, знала, кто идет, и снова хотела говорить, да на пороге появился парень, стриженный по-солдатски, с одутловато-водянистым лицом и серыми ребячьими глазами. Был он крепок и широк в груди, так что ворот его узкой, распояской, рубахи не сходился ни на одну пуговицу; сапоги низкие, гармошкой, и залиты мучным пойлом. В комнате сразу ядовито запахло и даже ударило по глазам ядом свинарника.
— Чего тебе, Степа? — спокойно спросила хозяйка и искоса, так как сидела боком к дверям, поглядела не на парня, а на его сапоги. Опустил свои серые глаза и парень, смущенно улыбнулся за грязь на сапогах, переступил с ноги на ногу: — Кушать я тебе отнесла.
Парень вытер большие красные руки, и без того сухие, о рубаху на груди и с молчаливой просьбой поднял глаза на хозяйку. Она и без того знала, зачем пришел Степа, но ей хотелось показать постояльцу, какой у ней послушный работник:
— Любит, знаете, смотреть на генеральский выезд — хлебом не корми. Иди, Степушка, погляди. Корм-то всем задал?
— Уж давно слопали, — улыбнулся парень.
— Ну ступай, ступай. Гляди, коль охота.
Степа опять вытер ладони о рубаху — руки, видимо, потели у него от волнения — и загрохал по террасе к выходу.
— У всякого свои грехи, — вздохнула хозяйка и опять вся озаботилась столом, пощупала, горяч ли самовар, подвинула сливки под руку Егору Егорычу, долила кипятку в чайник. — А вы кушайте. Глядите на меня и кушайте: я сладкоежка, люблю сладко поесть-попить. То-то и есть, что у всякого свои грехи.
— Какой же тут грех, Мария Ивановна, — возразил Егор Егорыч, очищая вкрутую сваренное яйцо и кучкой складывая скорлупу на блюдечко. — У вас, оказывается, и хозяйство есть.
— Да как без хозяйства, судите сами. Пенсия от мужа — зряшная. Он рыбак был у меня — много ли получал. С улова. Вот я после него и занялась свиньями. Уже Степушка живет у меня третий годок. Флигерь-то видели? У камней, внизу. Там и живет. И хлевок рядом. Ведь и держу-то вдовьи слезы — голов двадцать.
— Спасибо, Мария Ивановна, за хлеб-соль. — Егор Егорыч свернул свою салфетку, положил ее на угол стола. Поднялся и, поклонившись, вышел.
Мария Ивановна, оставшись одна, снова озадачилась постояльцем: все-таки он не подходил под ее привычные мерки. Барином она его не могла назвать и в то же время чувствовала, что он стоит выше ее, мещанки, и потому думала о нем с определенным почтением. «А глаз у него притягательный, — рассуждала она. — Такому не хочешь, а станешь оказывать уважение. Да ведь сейчас время-то какое — и мужику дорога в господа не заказана — учись, коль бог ума дал». Ни один постоялец не занимал Марию Ивановну так, как Егор Егорыч. Она не любила мастеровщину: руки у тех все время суетные, развинченные, глаза дерзкие, нередко и хамские, а этот вроде из другого мира, к которому Мария Ивановна всегда питала трепетное уважение и затаенное любопытство. Ей нравилось, что он не затворяет дверь в свою комнату — значит, во всякую пору к нему можно обратиться с разговором, хотя и не знала, о чем с ним разговаривать, и боялась, не сунуться бы с пустяком. А то, что она поставила себя ниже его, уже радовало ее. Появилась определенность.
— Мне бы спросить, Егор Егорыч…
— Будьте добры, Мария Ивановна, — он охотно откладывал инструменты и поворачивался к хозяйке, глядя на нее своими внимательными и притомленными глазами.
— Может, вам кофе по утрам варить — так вы скажите.
— Да что вы, Мария Ивановна. Мы на чаях вскормлены. А кофе — это совсем лишнее. Да и не по карману.
— У вас такие руки. Разве вам мало платят?
— Мы живем артелью. Народ у нас все семейный.
— А вы?
— Я вот — весь совсем.
— Тогда как же? Они семейные, а вы…
— Да уж так заведено: из одного котла.
— А ежели какой лентяй вовсе?
— У нас таких нету. У нас по совести.
— Оно по совести куда как хорошо, да вот, скажем, задумали вы жениться?
— На такую нужду приберегаем. Как без того. Да ныне у моего земляка на деревне пожар случился — пришлось пособить. А насчет себя… — приведет господь — мне тоже пособят.
— Что же вы, так все и отдали?
— Так все и отдал. Да много ли было-то.
Мария Ивановна верила каждому слову постояльца, искренне удивлялась его бескорыстию и не хотела уходить, но когда он начинал поглядывать на свою отложенную работу, смущалась:
— Я вам небось мешаю.
— Да нет, что вы. Всегда приятно. А работа — день долог.
— Еще бы вот, Егор Егорыч. Ведь все у вас артельно, или поровну, сказать, так вы не сосилист?
— Боже упаси. Мы по-деревенски. Дома-то община у нас, то есть всегда обществом.
— А то ведь сосилисты эти, или как их там, они тоже против имущества в хозяйстве. Чье бы ни было — бери. Никого не признавай, не спрашивай, а волоса чтобы длинные. Сама сказывать не стану, а слышать слышала: им вроде и замки, и всякие запоры в домах поперек души, чтобы легче доступиться до чужого. Пришел — взял. Верно ли это?
Мария Ивановна перешла на горячий шепот, вся зарделась и, переживая испуг, красиво округлила глаза:
— А в Москве-то, сказывают, они народ ведь сомустили. Бей, выходит, все, круши до мелкой крошки. А потом вроде бы как вызвали какого-то немца, генерала-то, и давай их выхаживать! Сказывают, в поленницы складывали убиенных-то. На Москве-реке от крови-де весь лед подтаял. Верно ли это, спросить вас?
— Да я так же слышал. Вроде бы так. Безрассудство, знаете. На крови счастья не замесишь.
— Какой вы, право. Всякое ваше слово к месту. Ну да занимайтесь, а то я совсем не даю вам работать.
Мария Ивановна уходила и, занимаясь своим хозяйством, продолжала про себя разговаривать с постояльцем, слышала его голос, видела его спокойные, умные глаза и все время чего-то ждала от него.
XI
Спал Огородов в эту ночь мало и тревожно, но когда проснулся, то увидел, что окна залиты ярким и теплым солнцем, а под карнизами, на наличниках, в ласковой утренней тени, возятся и горланят воробьи.
Свежее, умытое ночным ливнем утро неожиданно подняло в душе Огородова бодрые и крепкие мысли. Минувшая ночь как бы разом собрала в один узел все его сомнения, все его вопросы, на которые он не чаял найти ответ, и утвердила в нем сознание новых твердых сил. С вечера он совсем было решил наведаться к Овсянниковым, но Егор Егорыч дал ясно ему понять, что ходить к ним незачем. «Правильно и сделал, что отбрил меня начисто», — согласился Огородов и, словно трезвея, с той же определенностью рассудил: отныне он порвет всякие связи со Страховым и его друзьями, увлеченными опасным про-мышлением. Чтобы они не приняли его за труса, он добудет им два фунта динамита, но в последний раз. В одной упряжке с ними скакать дальше не станет — не мужицких рук это ремесло.