Ошибись, милуя
Шрифт:
— Не отпустит он, уж я-то его знаю.
— А чего ему держать тебя — отпустит. Сперва на зиму, а там увидим. Бог укажет. Я стану работать, а как появятся деньги — купим тебе швейную машину, и будешь ты учиться шить. Нет, о стирке и прочем ты не говори. Ты поедешь не прислугой, а другом, товарищем. Станем жить на равных.
— Я сама скажу отцу, не пустит — так уеду, — решительно сверкнула черными глазами Варя.
— Нет, нет, самой, Варя, нельзя. Надо с согласия, Доверь все-таки мне. Никакого дела, Варя, не делай сгоряча. Я Алексею Сергеичу дам слово, что верну тебя с ремеслом в руках. Он, хозяйственный человек, не может не понять, что это такое.
На том и положили обе, от радости уж чересчур уверенные в успехе замысла. Но Алексей Сергеич не сразу согласился отпустить с глаз взрослую дочь, для которой приспела пора подыскивать жениха, однако, поразмыслив с помощью жены, что Екатерина Павловна наставит девку на добро, смягчился:
— Уж только для тебя, Катерина Павловна, как ты просишь. Вот мать соберет ей урок, пряжи, чтобы не сидела без дела, и до пасхи — с богом.
По зимнему первопутку девушки отправились в город и сняли две комнаты в доме на Сенной площади.
Через два года у Екатерины Павловны кончился срок ссылки, и она могла вернуться на родину. Варя за это время кончила воскресную школу, научилась шить не только простые, дешевые сарафаны, но и модные платья женам чиновников. Екатерина Павловна еще задолго до отъезда предложила Варе ехать вместе в Воронеж, но та на сей раз отказалась. Екатерина Павловна и не настаивала, сознавая, что обеим им пришла пора искать смысл жизни за пределами своей монашеской дружбы.
— Но про деревню забудь, — советовала на прощание Екатерина Павловна. — Ты сейчас всяко городской житель. Швейную машину я тебе дарю. Дарю — и никаких разговоров. Ты, милая, не смотри, что я такая гордая да самостоятельная. Без тебя я, может быть, давно бы завяла. Когда у меня не хватало сил, я их брала у тебя. Да, да. И не смотри так. Словом, машину бери, и давай без поклонов. А руки твои, они тебя голодом не оставят. Я тоже хочу знать, что жила здесь не напрасно. Помогать надо человеку. Если у тебя пойдет дело так же, лет через пять — десять откроешь свою мастерскую, заведешь клиентуру. А в деревне что, опять те же вилы да лопата, чтобы к двадцати пяти годам нажить грыжу, а в тридцать сделаться старухой. Не чуди.
Но Варя после отъезда Екатерины Павловны в городе не прожила и полгода. Когда она осталась одна, к ней запросто стали захаживать молодые люди, которых она плохо знала, зато они настойчиво преследовали ее. Варя поняла, как оскорбительно-бесцеремонны и наглы молодые чиновники и приказчики с такими, как она, одинокими девушками, зарабатывающими себе на хлеб своим трудом. Однажды полненький, с брюшком, купчик, семейный, в годах человек, у которого Варя все время покупала нитки и красный товар, ласково, но прямо предложил ей содержание и, получив отпор, никак не мог поверить, что смазливая белошвейка живет чистой и честной жизнью.
— У тебя, голубушка, — прищурился купчик, — порочные глаза, я бы даже сказал, зловещие своей бывалостью. И напрасно ты скрытничаешь. За такие деньги я бы, ей-богу, не ломался.
Варя, не помня себя, прибежала домой, заперлась в своей комнатке и наревелась до головной боли. А недели через две к ней прямо домой ввалился пьяноватый околоточный и стал грубо требовать водки, иначе-де он донесет до начальства на ее легкомысленное и не дозволенное законом поведение. Он бесцеремонно ходил по ее комнатке, заглядывал в углы, в посуду, переворошил шитье, но, когда, откинув одеяло, стал рассматривать простыни, Варя не вытерпела и что было сил схватила его сзади за плечи, повернула к выходу и вышибла дверь. Околоточный вылетел в сени, раскатился на стылых ступеньках, опрокинул ведра, словом, наделал много шума.
Все это случилось в канун сочельника, а на другой день в город за праздничными покупками приехал Алексей Сергеич. Варя все время помогала отцу деньгами, и он не срывал ее с доходного места, но в этот раз она сама заявила, что вместе с ним уедет домой.
И уехала. Забытую крестьянскую жизнь ей приходилось начинать сызнова.
Отец не одобрял ее возвращения, считая, что она неплохо устроилась и, можно сказать, ломоть отрезанный. К тому же односельчане, видевшие Варю на улицах города в хороших платьях и базарских ботинках, хвалили Алексею Сергеичу его дочь, завидовали ему, и он даже немного гордился ею. И вдруг она снова в семье, снова лишний рот, лишняя обуза: поиски женихов, сватовство, расходы. Кроме того, Алексею Сергеичу казалось, что Варвара в чем-то обманула его, и оттого был суров с нею, не жалел ее ни на какие работы, да и сама она в душе своей искала раскаяние, будто согрешила в чем-то. «Это все слова купчика о моих порочных глазах, — думала она. — Да я-то себя знаю. Бесстыжие, льнут как мухи, а мои глаза виноваты».
Так как работала Варвара в хозяйстве почти наравне с отцом, то и держала себя дерзко, независимо, а в глазах ее на самом деле таился дерзкий неугасимый вызов.
…Домой из Межевого она возвращалась совсем иным человеком, у которого из чувств, мыслей и желаний возникало ясное понимание счастья. Все ее дела и заботы, все печали и мелкие радости будто осыпались с души, и она с волнением сознавала, что отдаст себя новой, ласковой, охранительной и желанной силе.
Больше для нее ничего не существовало.
XXVII
Семену хотелось скорей, до снега, закончить все осенние работы, чтобы готовиться к новой жизни. Он не знал усталости, работа горела в его руках, но, чем больше он делал, тем больше надо было сделать. А в суете и обыденщине не мог толком представить, как, из чего будет складываться их с Варей новая совместная жизнь, однако ждал ее, как ждет хозяйка престольного праздника, готовя к нему свой дом. Наняв за отработку Матвея Лисована, Семен за полторы недели обмолотил хлеб, прибрал клади — благо что погода стояла сухая.
Староста Иван Селиванович согласился получить долг хлебом, и Огородов обрадовался — не надо было изъяниться на торговлю. Но староста тут же и огорошил Семена, накинув за отодвинутые сроки еще половину долга:
— Суди сам, Григорич, какой я понес убыток: по весне цены-то на хлебушек играют, а теперь пусти я его на рынок — половины не взять, потому завозно. Уж так указано, звиняй. — Староста смущенно, не глядя на Семена, пожал плечами, а сам все время что-то искал по карманам, под розовой, туго натянутой на его лице кожей проступил конфузливый румянец. — Звиняй, говорю. — И, отводя свой зрячий глаз в сторону, что-то искал по карманам. — Я и так, Григорич, верь слову, разорился на должниках. Просят, в ногах валяются — как не дать. По-христиански живем. Все боговы. Дашь ему, а потом пойди выхаживай с него.
Так как староста говорил, искренне стыдясь и отчаиваясь, то Семен жалел его в эту минуту больше себя и не сразу собрался с духом, чтобы возразить.
— Половину-то, Иван Селиваныч, согласись, многовато, — робко заметил наконец, однако староста сделал вид, что не расслышал гостя, усердно копаясь по карманам и обыскивая одним глазом стены амбара, будто потерял что-то.
— Я говорю, многовато половину-то, — более назидательно повторил Огородов.
Иван Селиваныч внял и застенчиво опустил лицо, часто заморгал длинными белесыми ресницами, но вдруг увидел идущую по двору Акулину и сердито сорвался на крик:
— Мешки давай. Сколя разов сказывать. — Староста нарочно показал свой сердитый нрав, чтобы отбить у Огородова всякую охоту рядиться. Притворяясь сердитым и занятым, снял со стены моток веревки и опять закричал, увидев, что Акулина не двинулась с места:
— Ты все еще тут! Ай, ремня захотела?
Акулина молчала, готовая расплакаться от стыда и за себя и за брата, унижающего ее своим криком, однако держалась с достоинством, и по ее беспокойно зардевшемуся лицу угадывалась та женская продуманная воля, которая всегда удивляет и не всегда понятна со стороны. Семен с изумлением поглядел на ее гладко причесанные, с пробором, волосы, на строгий росчерк тонких бровей и вдруг встретился глазами: немая печаль и радость, мольба и надежда светились в них, и он невольно отвернулся, остро взволнованный неосознанной, но тревожной виной веред девушкой.