ЖАНРЫ

Осторожно – люди. Из произведений 1957–2017 годов
Шрифт:

– Ну, допустим, что понимаю, – предположил я. – А что конкретно предлагаешь ты?

– Дальние поколения! – наклоняясь, подтвердил он тихо, притягивая меня за свитер и указывая большим пальцем левой руки куда-то себе за спину. – Понял? Не мальчишка этот ничейный – предки мои встают! – Выпуклые глаза его торжествующе и злорадно, припадочно заулыбались.

Я рванулся, отпихнув его, и вскочил: на ковре над тахтой наискось висела, точно сабля и кинжалы когда-то, заграничная, в чехле теннисная его ракетка, но сорвать эту ракетку, чтоб была в кулаке, я не успел. Он поймал меня тут же за обе руки, заклиная шепотом, предупреждая не шуметь.

– Тихо! Леша! Ле-ша! – Он ловил меня за руки, тряся волосами, но я отбрасывал к черту его руки.

– Ну!.. – бешено шепнул мне Виктор. – Ты погляди, – указывая пальцем на стенку, которая у них лопнула наискосок, и в обоях резкая ветвилась трещина. – Понял? Оттуда слышно от Эммы, из комнаты каждое слово, оттуда я слышал все, стихи его.

– Стихи-и?

– Да. «Тише, листья. Листья, не шумите! Санечку не будите». Я это слышал сам! «Прохожий! Прохожий, ты идешь, нагнись, сорви тростиночку».

Оказывается, Однофамилец ночью, оставив в коридоре Людке (Людмиле Петровне), как городскому практичному начальству, самого себя, т. е. молодого «папу Петю», сам вырвался вниз, в подъезд, прятать сани. А очень всем довольный, в тепле и светлом коридоре, Петя в этом тюремном ватнике и в простыне для маскировки разве что у Эммы, как у девушки современной, столбняка не вызывал.

Тогда как сами Опраушевы пытались хотя бы понять: что происходит у молодого «папы Пети» с глазами?! То ли голубенькие его глаза явно смеялись над ними, то ли Эмме они улыбались скромненько?! – особенно после ответа о «конторе товарища…», похожего на пароль. И Людмила Петровна, наконец опомнясь, схватив пальто с вешалки и сумку – отцу там плохо, надо скорую, вы уж тут сами как-нибудь, – побежала по лестнице вниз. А Эмма, отодвинув с презрением Опраушева, потянула Петю за рукав из коридора в комнату к себе – хоть поесть чего-нибудь и выпить чаю.

– Сука эта… это все эта сука, Леша! – прямо в лицо шептал мне Опраушев. – Она ж кого хочешь!.. Если б знал ты всю мою жизнь… Все, что хочет: бросает, уезжает, приезжает, бросает, что выгодно, понял?! – Пока, наконец, я не понял, что это он не про Эмму, а все про свою жену, которая сюда не вернулась, оказывается, а утром вылетела сразу в командировку, о чем Виктору и позвонили по телефону из горсовета.

– Леша, ведь я тут один ночью в эту вот трещину… Леша, ты можешь понять?! – шепотом почти крикнул мне Виктор. – «Прохожий! Прохожий, ты идешь, но ляжешь так, как я!..» Ведь это он читал Наташке, дочке моей, она ж до четвертого класса еще каждую, каждую куклу свою называла «Эмма»! А мы все, самые родные, «Эммой» называли ее. Она ведь единственная, «Эмма» моя, Наташка, кого я люблю и даже ревную как идиот, хотя понимаю, конечно, какая это все глупость. А я один стою, Леша, пытаюсь все увидеть через трещину… Но ты-то можешь меня понять?! У тебя же тоже дочка твоя одна-единственная!

– Погоди. – Я пальцами ощупал обои на стенке, где проходила в них трещина. – Но разве ты отсюда чего-нибудь мог увидеть?

– Ничего, – замотал он головой, – не-ет! Оттуда свет только пробивается из ее комнаты, но я все время слышал смех, можешь понять? Они смеялись! Особенно когда джинсы, я сообразил, она ему подворачивала. И тихо так говорили, наверно на ухо, ни звука до меня не долетало, и оба давились, оба! оба! от хохота. А потом она выскочила в коридор, на кухню, я за ней, и несет оттуда на подносе ему еду и чай, а я сказал, чтобы он уходил сейчас же! Я сказал, что весь род ее, наш, Опраушевых, опять станет здесь, кем мы были! Что это все теперь, все теперь возвращаются!

– Так. – Я обтер с силой ладонью рот, подбородок. – Витя, ты послушай…

– Нет, это ты послушай, – перебил он тут же и опять схватил меня за руки. – Я не знаю, отчего они утром спорили, но когда мы вышли с тобой, она, значит, провожала его и в коридоре в кладовку впихнула от тебя, понял?! Но ты-то можешь, Леша, понять, почему, почему он раньше так веселился в комнате и еще бил по подносу, звенел, как в бубен, так «Эмме» отвечал: «А я – живой»?!

…Тоненький и живой Петя в «Эмминых» подвернутых джинсах и бледно-красной куртке, оглядываясь потихоньку, шел, иногда вприпрыжку, по Пушкинскому бульвару.

Бульвар был широкий, а под ногами – по «чистым понедельникам», как обычно, – видны были полосы от метлы. И слева, справа белели оградки удивительно круглых, но совсем маленьких клумб, это приспособили везде для клумб тракторные колесные скаты, побеленные известкой. А за облетевшими кустами бульвара на мостовой по-прежнему не затухали и темным дымом дымились костры – вокруг костров полуголые, в накинутых ватниках сидели, перекуривая, отдыхая, студенты техникума с волосами до плеч.

Кадыров, водопроводчик, шагал впереди не спеша, но и не медленно, очень достойной, не отвлекающейся на мелочи походкой человека, знающего себе цену. Поэтому невысокий Петя в болтающихся джинсах поспевал за ним, припрыгивая, как за папашей.

Говорят, что походка это главный показатель души, и мальчик наверняка бы не возражал, если б «папаша» Кадыров взял его за руку. Но Кадыров в правой руке держал облупившийся чемоданчик с инструментами, а другой рукой натягивал меховую «ягуаровую» кепку на узенькие глаза – от солнца.

Поэтому, вероятно, ему и не слишком хорошо было видно, как в траншеях за оградой больницы, тянущейся вдоль бульвара, отставив свои ломы и лопаты, тоже курили и почему-то смеялись над ними мужчины и женщины в докторских белых халатах, а на скамеечках грелись и смотрели на них больные, запустив на полную мощь черно-белые транзисторы. «Все могут короли!.. – кричал оттуда под музыку пронзающий все женский голос. – Все могут короли!!»

Они свернули с Пушкинского бульвара и двинулись вниз по Профсоюзной, где за три дома до машиностроительного техникума жил Кадыров в глубине двора и там же находилась мастерская ЖЭКа. Но, в сущности, это была Кадырова мастерская, потому что работал он в ЖЭКе многолетней любого, уже больше половины своей неторопливой, на редкость несуетливой жизни, потому что всегда был непьющим, не похожий теперь совсем ни на кого, – единственный добросовестный мастер на три района, совмещал постоянно в техникуме, а кроме того в Доме крестьянина, где я и сам увидел его впервые возле администратора: он починял не водопровод, а старые напольные часы.

Ведь что это такое, так называемое счастье?.. Каждому – как многим давно известно – живется хорошо или плохо в зависимости от того, что он сам и как по этому поводу думает.

Это когда-то, больше четверти века назад, когда пришел на завод татарчонок из деревни, его брали с трудом, и то на время – подметать цех. Но все могли привыкнуть к заводу, он лишь один не смог, и он думал тогда: если б было хоть немного потише и еще – не очень много людей.

А они издевались, заводские мальчишки (где ж они все теперь?!.) над молчаливым маленьким Хафизом-Колькой, который ушел вообще с тракторного завода в занюханный ЖЭК, – разве кто представлял, что с каждым станет через двадцать семь лет?..

Они с Кадыровым прошли во двор мимо старых и вроде почти как в детстве низеньких серых домов, где все кругом тебя знают и ты их знаешь, и Кадыров повернул неспешно к двери, сплошь обитой кровельным железом. На ней в две строчки виднеется надпись дегтевыми кривыми буквами, он сам их писал:

ТЕПЛО

УЗЕЛ

Вот здесь Кадыров вынул ключ из халата, потом, не оборачиваясь, спросил:

– Почему за мной идешь?!

И повернулся.

– Я хочу, – вцепившись в руку ему, признался худенький мальчик, – я хочу с тобой.

Поделиться с друзьями: