Остров на дне океана. Одно дело Зосимы Петровича
Шрифт:
— Знаю! — Ответ прозвучал коротко, хлестко, как удар бича.
— Как его имя, отчество и фамилия?
— Антонов Алексей Антонович.
— С каких пор вы его знаете?
— Всю жизнь: это мой отец.
Что-то похожее на стон вырвалось из груди Антонова, и он мешковато опустился на стул, зарылся лицом в ладони. Подполковник выдержал паузу: пусть опомнится. И только потом обратился к нему:
— Что же вы молчите, господин бывший фактический начальник старищинской полиции? Излагайте ваши претензии, прошу!
Антонов поднял голову, провел тыльной стороной ладони по взмокшему от холодного пота лбу. Весь он как-то посерел, стал угловатым, каменным, а глаза затянуло мутной пеленой отчаяния и бессильной, затравленной злобы.
— Этого уберите. — Кивок головой в сторону Алексеева. — При нем ничего не скажу.
Категорическое это заявление не произвело ни малейшего впечатления на подполковника. Словно не слышав его, он указал Алексееву на стул по другую сторону стола, поближе к окну.
— Садитесь. Сегодня вы будете присутствовать на допросе гражданина Антонова в качестве свидетеля обвинения. — И только после этого — к самому Антонову: — Вам все же придется давать показания и отвечать на мои вопросы, хотите вы этого или не хотите. Или намерены придумать новые “претензии” ко мне? — Буданов позволил себе иронически улыбнуться впервые за весь этот допрос. — Не выйдет, Антонов, придется вам отвечать в присутствии вашего сына. Будете говорить правду?
Но оказалось, бой еще не закончен, противник отнюдь не намеревался признавать свое поражение.
— Правду? — переспросил он, кривя тонкие губы. — Можно и правду. Только запомните вы, оба: что бы ни говорил этот щенок (опять быстрый кивок в сторону сына), какую бы брехню на меня ни городил — ничего не признаю, не подпишу! Мне и ему одна вера, мы с ним одной фашистской веревочкой связаны, и в этом деле он не свидетель!
— Да ты… — рванулся Алексеев, но следователь строго остановил его:
— Спокойно! Сидите и отвечайте только на мои вопросы, ясно? — И к Антонову: — Ошибаетесь, гражданин. Хоть веревка и та же, но узелки на ней далеко не одинаковые. Ваши узлы поможет следствию развязать свидетель Алексеев. Рассказывайте!
— А рассказ у меня недолгий, много времени не займет, — зло усмехнулся Антонов и тотчас опять свел губы в тоненькую щель. — Да, я служил в старищинской полиции, выполнял приказания немцев. А разве я один? Захочешь жить — будешь выполнять. И этот слизняк был не лучше.
— Врешь ты все! — подскочил Алексеев.
— Как же вру, если ты вместе со мной служил? Или забыл, как мы ходили в карательные по деревням, мужиков трясли, обыскивали, конвоировали арестованных в порховскую комендатуру? А другой вины ни на мне, ни на тебе нет. Одинаковая наша вина, значит, и отвечать за нее поровну…
— Стоп! — поднял руку Буданов, догадавшись, куда клонит хитрый и дальновидный противник, куда хочет он повернуть следствие.
Алексеев туповат и безволен, отец и теперь пытается подчинить его себе, заставить свидетельствовать в свою пользу. “Нет, подлец, этого я тебе не позволю”, — мелькнула мысль. И, ограждая Алексеева, придавленного встречей со все еще страшным для него отцом, и тем самым защищая его от этого беспощадного, способного на любую подлость преступника, Зосима Петрович отчеканил, как отрубил:
— О свидетеле обвинения гражданине Алексееве следствию известно все. Говорите только о себе, понятно? Продолжайте, я слушаю вас.
— А чего продолжать? — побелел от ненависти Антонов, поняв, что чекист разгадал и этот его замысел. — Нечего мне говорить!
— Так ли? Что ж, позволю себе кое о чем напомнить.
И подполковник принялся с нарочитой медленностью перелистывать документы уже объемистого дела, заключенные в розоватые картонные папки. Перевернет страницу и остановится, пробежит глазами по строчкам. Потом дальше. И все это молча, с невозмутимым спокойствием, не бросив ни взгляда на Антонова, точно совсем забыв о нем. А тот, не сводя остановившихся, остекляневших глаз с чекиста, все больше и больше наливался мертвенной синевой. Казалось, хлопни в эти минуты дверь, и он взорвется, рассыплется в прах, до того придавил его парализующий страх. Даже Алексеев почувствовал это и тоже замер, будто окаменел от напряженного ожидания: “Что же теперь будет?!”
— Ну вот, — заговорил Буданов, — напомню хотя бы такой случай… Произошел он в деревне Малые Луки… С израненным партизаном, укрывшимся на сеновале… Не помните ли, что с ним стало?
Антонов облизнул пересохшие губы, но продолжал хранить молчание.
— Значит, не помните, так надо вас понимать? Странно. А вот колхозник из этой деревни, Алексей Егоров, помнит отлично. И собственный сын ваш не забыл. Гражданин Алексеев, повторите ваши показания о том, что произошло с партизаном в деревне Малые Луки.
Медленно, тяжело падали слова не совсем связного, но точного до деталей, как кинолента, рассказа. И каждое из этих слов, будто камень, било по Антонову. Сын не смотрел на отца, не мог или боялся смотреть, но и смягчать горькую свою правду не мог и не хотел. Пожалуй, именно сейчас, впервые за весь сегодняшний допрос, почувствовал Зосима Петрович, какая непреодолимая, бездонная пропасть ненависти и мести разделяет двух этих кровным родством связанных людей.
— Мать того партизана он обманул, Антонов, — говорил Алексеев. — Пообещал ей не трогать сына, только пускай добром сдается. А когда парень слез с сеновала, он его тут же, при матери, сбил кулаком на землю и давай ногами топтать… После уже, полуживого, волоком потащили по грязи в комендатуру…
— Я волок? Говори, я? — сипло не произнес, пролаял Антонов.
— Не ты, нас заставил. Наганом грозился: “Пристрелю!” А сам всю дорогу пинал его, куда больнее…
— Так, — остановил Буданов, — пока довольно, гражданин Алексеев. Пойдем дальше.
Дальше все повторялось с той же последовательностью: Антонов отмалчивался, Алексеев уточнял и дополнял свидетельские показания жителей Арбузово-Щилинки, Высоцкого, Хрычково, Старищей. Дополнял подробными рассказами — описаниями того, чему свидетелем, а нередко по злой воле отца и участником был сам. Но не странно ли: чем дальше говорил сын, чем больше фактов он приводил, тем почему-то становился спокойнее, как бы самоувереннее его отец. Выпрямился на стуле, плечи расправил, распрямил… Синеватая бледность, только что заливавшая все его хищное волевое лицо, опять сменилась розоватой окраской. В глубине глаз нет-нет да и мелькнет что-то, похожее на усмешку, на злорадство… Откуда все это, почему? “Что же я упустил, что не учел? — думал Буданов, внимательно наблюдая за этой необъяснимой метаморфозой. — В чем просчитался, черт бы меня побрал?”
И вдруг: “Антонов прав! Да, прав. Сколько ни говорит Алексеев, о чем ни рассказывает, а так и не привел до сих пор, не может привести ни единого факта, когда бы его отец собственноручно убил кого-либо из советских людей. Избивал? Да! Грабил? Да! Передавал измученными и истерзанными в руки гестаповцев? Тоже да! Но сам-то он никого не убивал, не убил ни одного человека, значит, и спрос с него на суде будет не как с убийцы, а как с обыкновенного гитлеровского полицая. Ведь официально он даже начальником старищинской полиции не являлся!”
Жарко стало от этой догадки: не сумеем доказать, что Валентин Мальцев погиб от его пули, и все пойдет прахом, предатель ускользнет от заслуженной кары…
Но внешне Зосима Петрович ничем не выдал свои сомнения и встревоженность. Сказал, как и до этого говорил, спокойно чеканя слова:
— Гражданин Антонов, свидетели из Петрово и Старищ показывают, что вы громогласно хвастались своим метким выстрелом из винтовки в неизвестного партизана осенней ночью сорок третьего года. Не вспомните ли, что это был за выстрел?