Освобождение души
Шрифт:
— Валяйте в избу, там Детка кур теребит.
В переулке, поодаль от моста, чудом уцелела темная бревенчатая избушка. Углы ее подгнили, одна стена падала и была подперта рогатиной, врытой в землю. Крыша ввалилась, обнажив печную трубу, к которой наверху была примазана глиной черная, треснутая, с выбитым дном, чугунка. Неровно, клубами, валил дым, отлетал oт избы, подхваченный ветром, то, напротив, прибитый ветром, змеился по щелеватой, ощерившейся дранками крыше.
Мы поставили ящики на завалинку. Юхнов шагнул в сени и, не обметая снега, налипшего на сапоги, рванул скобу тяжелой, обитой войлоком и соломенными жгутами двери. Клуб морозного пара вкатился в избу, но его вышибло встречным напором тепла, кислой вони. Метелица закружилась в избе: белый и черный пух, лежавший горкой на полу, взметнулся к потолку, точно столб подчерненного сажей снега. Юхнов отшатнулся и остановился на пороге. Воздушным потоком, казалось, будет вынесено все, что только было в избе — вынесено и поглощено той невидимой помпой, которая, шипя и свистя, качала и качала, стремясь наполнить бездонную, страшную пустоту, неизвестно где и как образовавшуюся, которую чувствовали, однако, не только люди, двигавшиеся по прифронтовым подмосковным дорогам, но и в глубине России.
— Двери закрывайте! Кто там, черти-дьяволы! — послышался сквозь метель басовитый, ломающийся голос Детки. — Всю избу выстудите!
Пушинки, как хлопья снега, медленно падали, оседая на стол, где, средь немытой посуды, стоял медный самовар, тусклый и помятый от полувекового употребления, на скамейки, тянувшиеся по стенам, широкую, занимавшую пол-избы русскую печку. Ноги по-щиколотки в пуху, стоял у печки Детка, держа в одной руке, за ножку, недощипанную курицу.
— Юхнов, Коряков… какими ветрами?
— Теми самыми, какими и всех носит, — притворил я дверь. — К тебе вот, за курами!
По пуховой пороше, не снимая с плеч вещевых мешков, мы прошли в передний угол. У стола, разложив на подоконнике и на скамейке промасленные тряпочки и части разобранного затвора, чистил винтовку молодой солдат с шишковатым, стриженым под нолевку черепом. На печке сидел, свесив ноги, солдат постарше. У трубы сушились портянки, стираная рубаха рукавами вниз.
— Кур у меня полно! — сказал Детка. — Мы с Шуркой только курятиной и питаемся. Поделили должности — ему на посту стоять, а мне по курятникам лазить. Вот ты, Коряков, скажи: приходишь ты в пустой двор и видишь — десяток кур дремлют на жердине. Как бы ты стал действовать?
— Подкрался бы на цыпочках и первую с краю палкой по голове.
— Неправильно! Первым делом, бей петуха! Курица — дура, она без петуха ни шагу. Притаится и будет сидеть на нашесте, пока всех их по порядку не перебьешь. Вот уж правда — лейтенант говорил — на все своя тактика!
Стриженый солдат брал на тряпочку кирпичной пыли и ожесточенно тер по заржавевшей магазинной коробке.
— А у гусей взаимная выручка хорошо организована, — сказал он, не подымая головы. — Одново разу я пристрелил гуся на улице, подхожу, чтобы забрать. А остальные гуси — поперед меня, окружили убитого, хлопают крыльями, кричат, хотят поднять и унести товарища. Кто клювом толкает, кто крыло под него подсовывает… Удивительное дело, какая у них сплоченность, у гусей!
— То-то и оно, — сердито проговорил солдат на печке. — Гуси, и те за свою нацию держатся! А мы… подлая наша русская нация, расползлась, как навозная жижа! Вот и пусть заберет нас немец… Под немцем не станешь баловать — я немца знаю, я три года у него в плену сидел. Он всем нам подкрутит гаечки!
Мы с Юхновым переглянулись. Из-за печной трубы, в полутьме, высовывалось крупное одутловатое лицо с желтыми глазами и серебристой щеточкой усов. Солдат кашлял: грудь его прожгло морозами.
— Ты понимаешь-ли, что говоришь? — щелкнул затвором стриженый. Обернувшись к нам молодым скуластым лицом, он добавил: — Вечно недовольный гражданин! Мы с ним из одной деревни, он мне вроде дяди приходится. Вески, Калининской области, — никогда не бывали? Первеющий кузнец на всю округу…
И — к печке:
— Кабы не был ты мне родня, пристрелил бы я тебя на месте, как немецкого агитатора.
— Пристрели-ил! — засмеялся старик и закашлялся. — Тебе и стрелять-то нечем… винтовку ржа съела! Да и на тебе самом зараза — оловянная чума.
Детка, ощипав курицу, взял темную, почерневшую от времени и свечной копоти деревянную икону, положил ее ликом вниз на скамейку и принялся кромсать на кусочки мясо, — варить похлебку.
— Оловянная чума… отроду такой не слыхивал.
Кузнец повернулся к Детке:
— Не слыхивал? Глянь на него, вот он чистит винтовку. Прогнал шомпол по стволу — тряпочка красная. Потому у железа такая ржавь — красная! А у меди, наоборот, зеленая. У олова — белая… Каждый металл заболевает по-разному, и на олове, — например, оловянной монете, — появляется белый, рыхлый порошок, который быстро съедает всю монету. Это и называется — оловянная чума! К нам в Вески каждое лето инженер-химик приезжал на дачу, — ученая голова! Он металлы лечил, как, скажи, человека лечат…
Юхнов тронул меня за рукав:
— Будет тебе на огонь-то пучиться, Михалыч! Пойдем…
В печке плясал оранжевый огонь. Детка с треском ломал лучину и подкладывал к чугунку, в котором пузырилась закипавшая вода. Отвалившись вещевым мешком на бревенчатую стену, я невидящими глазами смотрел в печку и чувствовал, как во мне самом то вздымались пляшущие языки огня, то ползла сухая снежная поземка. Горные мортиры на мулах… «Докатимся до точки»… Россия… или Русланд? Оловянная чума… У каждого металла своя ржавь… — а какая ржавь у человека? Все мы чем-то больны — я, Юхнов, Детка, Шурка-Интендант, «молодые люди сталинской эпохи»… Почему во мне, — только останусь один или просто задумаюсь, — начинает что-то безмолвно плакать, подвывать протяжно и жалобно, вроде ветра в трубе? Будто у меня — дупло в груди, вакуум, пустота, нет внутренней крепости, всегда какая-то утечка, точно меня внутри выдувает ветром… «Ни во святых, ни в окаянных»… Заколдованный пляской огня, я прислушивался, как билось, опадая и набухая, сердце, и казалось, что-то щелкало внутри, тик-так, тик-так, точно в будильнике, который, отщелкав минуты, щелкнет вдруг по-новому, громко, зазвонит, и то будет утро, миг пробуждения, понимания, ясности, начало нового дня..
— Пошли…
По Стрелецкой улице — широкой и вымощенной булыжником — мы вышли на берег пруда, отделявшего слободу от монастыря. Было время, когда в монастырь, на поклон мощам преп. Иосифа Волоцкого, съезжались толпы богомольцев, — в Теряевой слободе тогда шумела ярмарка. Наезжал веселый, горластый народ — перекупщики, мазы, прасолы. В конце улицы, ближе к монастырю, еще стояли, средь воронок, вырытых фугасками, низенькие толстостенные лабазы красного кирпича, и хотя слобода давным-давно ничем не торговала, от замшелых стен — в морозном воздухе — веяло тонкими запахами пеньки и льна, конопляного масла, кожи.
Мороз прокалил воздух до синей искорки. Пруды, — три пруда, подковой лежавшие у монастырской стены и разделенные плотинами, по одной из которых проходило шоссе Клин-Волоколамск, а по другой проселок, — были одеты сизым голым льдом. На окраинцах лед белел пузырями. Поземистый ветер ударялся о лед и свистал камышами. Сквозь морозный туман мы увидели главы колокольни и собора; в первых лучах утра блестели золотом кресты.
— Морозит?
Под откосом плотины, на подветренной стороне, сидел на чурбаке Михаил Попов, тоже курсант нашей роты. Рыжеватый, с острым, как у лисы, лицом, он был в белой заячьей шапке.
— Морозит, — отозвался Юхнов. — Тебе, видать, и мороз нипочем… в такой шапке! Где раздобыл такую?
— У мужика за пачку махорки выменял. Проходил тут один мужик вчера — от немцев вырвался, через фронт перебрался. Говорит, что немцы вот-вот наступать начнут.
— Откуда он знает? — раздраженно спросил Юхнов. — Немцы что, на военный совет его приглашали?
Попов вопросительно, ищуще посмотрел на Юхнова.
— Причем тут военный совет? Посмотри, земля высохла, промерзла, затвердела. Между тем, снегу не так уж много. Что это означает? А то, что танки, автомобили и даже мотоциклы могут двигаться не только по большакам, но и по проселочным дорогам, даже просто по полям. Если наступать, то только сегодня-завтра… послезавтра будет поздно. Пойдут метели, большие снега…