От империй — к империализму. Государство и возникновение буржуазной цивилизации
Шрифт:
Каждое новое столкновение с Англией оказывалось для французской монархии все более фатальным. Война за Австрийское наследство завершилась с неопределенным результатом (единственным бесспорным победителем была Пруссия Фридриха Великого, захватившая Силезию), Семилетняя война закончилась разгромом Франции, но именно война за независимость американских колоний, формально принесшая Бурбонам победу, обернулась для страны окончательной катастрофой.
Парижский мирный договор 1783 года мало что дал Франции. Возвращение Сенегала никак нельзя было считать достаточным призом в конфликте, принесшем огромные траты и потери. Это был очевидный провал государства с буржуазной точки зрения. В экономическом плане итоги войны были катастрофическими. Торговля в очередной раз пострадала. Флот понес колоссальные потери. Английский журнал не без злорадства констатировал в 1783 году. «Французы, кредитовавшие американцев, сейчас сами банкроты» [987] .
987
The Political Magazine and Parliamentary, Naval, Military and Lottery Journal, vol. 5, July 1783, p. 84.
Чудовищный бюджетный дефицит, которым обернулась война для Франции, стал одной из причин, принудившей Людовика XVI созвать в 1789 году Генеральные Штаты, что и послужило началом революции. Позднее король признавал эту войну своей важнейшей ошибкой и жаловался, что в войну его втянули министры, которые «отчасти воспользовались моей молодостью» [988] .
Таким образом, французская революция, хоть и была порождена внутренним кризисом Старого режима и растущими социальными противоречиями внутри страны, оказалась вполне закономерным результатом неудачи в ходе глобального противостояния с Англией. Революции довольно часто происходят после проигранной войны (так было и в дни Парижской Коммуны, и в России 1905 или 1917 года, в Германии 1918 года). Великая французская революция произошла после войны выигранной. Но эта победа не сильно отличалась от поражения.
988
Цит. по: Французский ежегодник 2008, с. 116.
Неспособность Старого режима использовать поражение Британии в своих интересах, с точки зрения буржуазии, несомненно, должна была восприниматься как доказательство его несостоятельности даже в большей степени, нежели непосредственное поражение в Семилетней войне. В свою очередь новый революционный режим, как и последовавшая за ним империя Наполеона Бонапарта, продемонстрировали способность к победоносной экспансии, на которую абсолютистская Франция была органически неспособна.
Однако прежде, чем буржуазия смогла воспользоваться плодами перемен, ей пришлось столкнуться с новой опасностью, быстро затмившей все проблемы, с которыми она сталкивалась при Старом режиме.
Возвращение на сцену средневекового сословного представительства в лице Генеральных Штатов как будто мистическим образом выпустило на волю духов прошлого. Массы, ранее подавленные и в лучшем случае восторженно следовавшие за своими буржуазными лидерами, внезапно обрели собственный голос. И это был голос классовой ненависти. Картины революционного Парижа конца XVIII заставляют вспомнить городские восстания Марселя и Кабоша. Но на сей раз исход борьбы оказался противоположным: королевская власть рухнула в кровавых конвульсиях.
Старый режим был слишком силен, а верхи буржуазии слишком коррумпированы им и связаны с ним, чтобы осуществить необходимые изменения в политической системе без участия масс. Но в итоге сменившая Старый режим демократия оказалась слишком радикальна и явно антибуржуазна. Позднее Макс Вебер отмечал, что политическая свобода порождена была не столько природой капитализма, вполне обходящегося и без нее, а сколько условиями, в которых капитал формируется и приходит к власти [989] . Ничто не подтверждает этот тезис столь явно, как история Великой французской революции.
989
«Теперешняя „свобода“, — писал Вебер, — дала первые ростки при уникальном стечении обстоятельств и условий, и они никогда более не повторится» (М. Вебер. К состоянию буржуазной демократии в России. Париж: Синтаксис, 1988, № 22, с. 94). В другом месте немецкий социолог еще более категоричен: «Было бы совершенно смехотворно надеяться, что нынешний зрелый капитализм (этот неизбежный итог хозяйственного развития), каким он импортирован в Россию и установился в Америке, как-то сочетается с „демократией“ или даже со свободой (в любом смысле слова). Вопрос стоит совершенно иначе: каковы в этих условиях шансы на выживание „демократии“, „свободы“ и проч. в долгосрочной перспективе?» (Там же, с. 93).
«Попытки организовать во Франции политическую свободу не удались, — замечает Николай Кареев, — ни в форме ограниченной монархии (конституция 1791 г.), ни в форме демократической республики (конституция 1793 г.), ни в форме республики буржуазной (конституция III года), и фактически Франция то и дело попадала в ту или другую диктатуру, была ли то диктатура учредительного собрания, или революционного правительства, или, наконец, счастливого полководца. Плебисцитарная республика эпохи консульства была в сущности военной диктатурой, которая воскрешала античный цезаризм и нуждалась только в имени империи, чтобы вполне проявить свой антиреспубликанский характер. Наклонность к признанию диктатуры поддержали во Франции внешние и внутренние опасности, грозившие новому социальному строю, созданному революцией, и та самая буржуазия, которая наиболее выиграла от революции, сумела также лучше других общественных классов воспользоваться и порядком вещей, вышедших из переворота 18 брюмера, для упрочения своего положения в новом бессословном обществе» [990] .
990
Н.И. Кареев. Политическая история Франции в XIX веке. СПб.: Брокгауз — Ефрон, 1902, с. 31.
Потребовалась серия революций, переворотов и гражданских войн, чтобы демократическая республика все же утвердилась в буржуазной Европе. Вопрос о том, как соединить политическую свободу и всеобщее избирательное право с классовым господством капитала, оставался неразрешимой дилеммой для европейского общества, до тех пор пока не настала эра империализма, когда внешняя экспансия Запада позволила превратить колониальные захваты и экономическое подчинение стран «периферии» в механизм перераспределения средств внутри «центра». Однако это решение, благодаря которому лояльность подчиненных классов была обеспечена при минимуме уступок со стороны элиты, было найдено лишь к концу XIX века, и даже оно не гарантировало европейское общество от острых социальных конфликтов. В первой половине столетия ни масштабы европейского господства над внешним миром, ни его экономические механизмы, ни внутреннее устройство самих западных стран еще не давали такой возможности. Напротив, для Франции времен Бонапарта, отрезанной от внешних рынков английской конкуренцией и блокадой, полем экспансии становилась сама Европа.
В таких условиях способом консолидации общества становится патриотизм. Но на сей раз это был патриотизм революционный, нераздельно связанный с идеей перемен и освобождения. Именно в этой форме он овладел умами французов и именно благодаря этому соединению сделался своеобразной «моделью» для множества позднейших национальных движений, включая те из них, которые на самом деле не разделяли его демократического содержания. Идеология, первоначально призванная служить единению «нации» вокруг правящей династии и объединить «государственный интерес» с интересом народа, обернулась лозунгом прав человека и пониманием Отечества как Республики. Лишь став республикой, Франция по-настоящему становится нацией, преодолевая региональные особенности провинциальной жизни, обретая сознание общей судьбы и истории.
Французская революция положила начало созданию массовых «народных» армий, основанных на всеобщей воинской повинности. Первые шаги в этом направлении были сделаны еще раньше в Англии и Швеции. При Елизавете I для борьбы с возможным испанским вторжением была создана своего рода территориальная армия. А войска Густава Адольфа в начале Тридцатилетней войны радикально отличались от других европейских армий именно тем, что состояли не из наемников, а из крестьян, призванных на военную службу и объединенных своеобразной религиозно-патриотической идеологией. «Армия нового типа», организованная Оливером Кромвелем, была следующим шагом в этом направлении. Но именно демократические идеи Французской революции позволили создать новую военную систему, с которой на протяжении двух десятилетий не могла справиться ни одна континентальная держава. Сплоченность французских батальонов, вертикальная мобильность, дававшая войскам практически неограниченный кадровый резерв для офицерского корпуса, возникавшая на этой основе близость между офицерами и солдатами, каждый из которых, по словам Наполеона, нес в своем ранце маршальский жезл, наконец, беспрецедентная мобилизационная эффективность, все это делало французскую армию практически непобедимой на протяжении двух десятилетий — от битвы при Вальми в 1792 году до сражения при Бородино в 1812 [991] . И только появление в Европе новых патриотических движений, изменивших характер войны после 1812 года, положил конец этой череде французских побед.
991
Приходится констатировать, что священная для русского исторического сознания битва при Бородино отнюдь не была победой русского оружия. Тактически закончившись вничью (обе армии остались на своих позициях), она сопровождалась для русских значительно большими потерями, чем для французов, а последующее отступление армии Кутузова и сдача Москвы дали Наполеону основания считать себя победителем. Чего не понял французский император, так это того, что в ходе войны произошел психологический перелом, и русские, с которыми он сражался при Бородино, уже совершенно не те, что были при Аустерлице. Именно этот психологический перелом дает основания справедливо причислять Бородино к списку русских побед.
Сокрушая феодальные режимы и армии, революционная, а позднее бонапартистская Франция демонстрировала одновременно силу демократического импульса, полученного ее социальной жизнью после свержения Старого режима (импульса, который продолжал работать на социально-культурном уровне даже после того, как демократические завоевания были народом утрачены), и привлекательность идей революционного национализма, подразумевающего не иррациональную любовь к родине («потому что другой нет»), а гордость за собственную страну, выступающую носителем принципов свободы и прогресса перед лицом реакционного внешнего мира. Это настроение, отчасти свойственное солдатам Густава Адольфа в начале Тридцатилетней войны или английским морякам, защищавшим остров от иностранного вторжения в начале Семилетней войны, теперь было присуще победоносным французским батальонам.
Французская экспансия казалась в первые годы XIX неудержимой, а армии империи непобедимыми. Но на ее пути встало два препятствия, оказавшихся слишком значительными, чтобы их смог преодолеть даже военный гений Бонапарта. Этими препятствиями оказались Англия и Россия.
Непримиримость, проявленная английским правящим классом по отношению к революционной Франции, ярко контрастирует с упорным стремлением достичь компромисса с восставшими колониями во время американской войны. Разумеется, в случае Франции играли роль и неприязнь к традиционному сопернику, и конкуренция коммерческих интересов. Но было еще что-то, что выходит за рамки этих привычных мотивов. Французская революция оказалась первой со Средних веков народной революцией, когда буржуазия потеряла контроль над политическим процессом. В ходе голландской и английской революций контроль удавалось сохранить, пусть и с большим трудом — диктатура «лорда протектора» Оливера Кромвеля была направлена, по крайней мере, настолько же против аристократической реакции, насколько и против революционных масс (не случайно избирательный ценз в парламенте времен протектората оказался более высоким, нежели во времена ненавистных Стюартов). В Соединенных Штатах отцы-основатели успешно удерживали движение под своим контролем, подавив выступления низов после окончания войны. И лишь во Франции массы вырвались на авансцену политической истории, стихийно повторяя сценарии средневековых народных восстаний. Эта антибуржуазная, по сути, динамика революции сделала английскую элиту непримиримым противником французской республики. И хотя политический контроль буржуазии был восстановлен в ходе термидорианского переворота, а затем укреплен режимом империи, инерция противостояния между Парижем и Лондоном уже набрала мощные обороты.