От империй — к империализму. Государство и возникновение буржуазной цивилизации
Шрифт:
МИФ О ГЛОБАЛЬНОЙ ДЕМОКРАТИИ
Неолиберальное идеологическое наступление происходило под лозунгами торжества свободы и демократии, которым ранее угрожал не только «тоталитаризм» режимов советского типа, но и бюрократический аппарат западного государства. Ответом является повсеместное внедрение институтов формальной демократии по западному образцу и не менее повсеместная (в том числе и на Западе) приватизация общественной собственности. При этом, отмечает финский социолог Тейво Тейваинен (Teivo Teivainen), чем больше сокращается общественный сектор и сфера государственной ответственности за решение социальных и экономических вопросов, тем больше сужается сфера демократии, поскольку конкретные решения переходят в руки частных лиц и корпораций, не допускающих публичного обсуждения [1259] . В основе неолиберального понимания государства лежит уверенность в том, что «демократические нормы допустимы только в политической сфере, но не в экономической сфере» [1260] . Однако сама демократическая дискуссия, отвлеченная от социальных и экономических вопросов, становится бессодержательной. Распространение демократических свобод в глобальных масштабах оборачивается их не менее глобальной дискредитацией.
1259
См.: Т. Teivainen. Enter Economism, Exit Politics: Experts, Economic Policy and the Political. London: Zed Books, 2002.
1260
Contemporary Sociology, vol. 32, No. 4 (Jul., 2003), p. 485.
Старая либеральная политика в странах Запада примерно до 1880 года представляла собой ограниченный демократический процесс, в рамках которого массы имели определенные права, но не допускались к принятию решений: наиболее жестким образом этот принцип был выражен избирательным цензом, лишавшим рабочих права голоса, но он также был закреплен во множестве других обычаев, законов и институтов. Все решалось внутри элиты, внутри господствующего класса. Гражданская война в Соединенных Штатах демонстрирует первые признаки надвигающегося восстания масс, которое становится главным содержанием политики в 1880-1930-х годах. Всеобщее избирательное право становится реальностью. Законодательно фиксируется гражданское равноправие женщин, уходят в прошлое расовая сегрегация и ограничение прав религиозных меньшинств. После победы над фашизмом в 1945 году общие принципы западной демократии кажутся незыблемыми и их торжество — по крайней мере в странах «центра» — необратимым. Под влиянием реформистских рабочих партий, добившихся реального участия во власти, политическая система выходит за рамки узкого понятия «буржуазной демократии», приобретая характер более широкого классового компромисса, обеспечивающего сохранение капитализма за счет серьезных уступок трудящимся. Однако все это уходит в прошлое к концу XX столетия, когда упадок и крушение Советского Союза знаменуют собой начало нового масштабного контрнаступления капитала.
В политической жизни 1990–2008 годов мы наблюдаем откровенный реванш элит — вытеснение массовых интересов из политики без формального отъема избирательных прав [1261] . Социальное разделение не соответствует политическому. Различия между левыми и правыми в официальной политике стираются, превращаясь в различие брендов на выборах, трактуемых как разновидность рыночной конкуренции, где товарами являются политики и партии. Политологи начинают говорить о потере лояльности традиционного избирателя, утрате связи партии с массой. Но в действительности не избиратели демонстрируют нелояльность к партиям, а напротив, партийные элиты проявляют демонстративную и вызывающую нелояльность к избирателям.
1261
См.: Ch. Lasch. The Revolt of the Elites and the Betrayal of Democracy. N.Y.: W.W. Norton, 1995.
Не удивительно, что распространение демократии в бывших странах Восточной Европы, шедшее рука об руку с неолиберальной реформой, привело к гражданской деморализации, распространению апатии и цинизма, разочарованию в институтах представительной власти. Как замечает политолог Алла Глинчикова, применительно к российскому опыту «грубое, формальное, чисто административное внедрение западных либерально-демократических ценностей в постправославную политическую культуру ведет не к усилению гражданских тенденций, а наоборот, к их дальнейшему разрушению, поскольку деморализует общество и делает его атомизированным, политически пассивным и послушным любой власти» [1262] . То же самое может быть сказано и про иные культуры, подвергшиеся «принудительной демократизации». «Возрожденная демократия» в Латинской Америке пришла на смену диктаторским режимам 1970-х и первой половины 1980-х годов, сохранив, однако, экономические порядки, установленные диктатурами. Замена репрессивных режимов выборными правительствами являлась по сути политическим триумфом этих режимов, ибо легитимировала результаты их террористической деятельности. Сложившийся новый порядок бразильский исследователь Руи Марини (Ruy Marini) определяет как «пассивную демократию», установившуюся благодаря тому, что «народные движения потерпели историческое поражение» [1263] . А исследователь из США Билл Робинсон вообще отрицает за новыми режимами право называться «демократией», характеризуя их как «полиархические» (плюралистически-олигархические). По существу речь в странах «периферии» и полупериферии идет о «поддержании не-демократических по своей сути обществ, встроенных в несправедливую международную систему» (maintaining essentially undemocratic societies inserted into an unjust international system) [1264] . При этом, однако, Вашингтон в качестве высшего арбитра в вопросах демократии сохранил за собой право признавать свободными одни страны, соблюдающие формальные правила парламентского правления, и отказывать в этом другим государствам на том основании, что формального соблюдения процедур все же может оказаться недостаточно. Эта идеологическая уловка была использована, с одной стороны, чтобы обосновать сближение США с далеко не самыми демократичными государствами, выступавшими стратегическими партнерами Вашингтона в Азии, Африке и Восточной Европе, а с другой стороны, чтобы объяснить поддержку государственных переворотов, произошедших в бывших коммунистических странах в начале 2000-х годов. В соответствии с данной логикой каждый раз задним числом обнаруживалось, что свергнутый режим все же был недостаточно демократическим. Перевороты, получившие в прессе прозвище «цветных революций», произошли в Сербии, Грузии, Украине, Киргизии. Последующие попытки имитировать их в Белоруссии, Молдавии и других странах были блокированы местными элитами. Из этого, однако, отнюдь не следует ни то, что новые режимы оказались более демократичными, чем их предшественники [1265] , ни то, что старая политическая элита, против которой были направлены перевороты, являлась принципиально антиамериканской. Идеология «продвижения демократии» наиболее успешно срабатывала именно в условиях, когда возникала необходимость замены одного дружественного режима на другой — в соответствии с соображениями тактики и политической эффективности.
1262
А. Глинчикова. Цит. соч., с. 187–188.
1263
R.M. Marini. Am'erica Latina: depend^encia е integrac~ao. S~ao Paulo: Editora Brasil Urgente, 1992, p. 30.
1264
См.: W. I. Robinson. Promoting Polyarchy: Globalization, US Intervention, and Hegemony. Cambridge: Cambridge University Press, 1998.
1265
В этом плане результаты «цветных революций» выглядят совершенно разными на Украине, где действительно имела место демократизация, и в Грузии, где на смену диктатуре Эдуарда Шеварднадзе пришла диктатура Михаила Саакашвили.
Традиционным примером успешного применения западной демократической модели в постколониальном мире принято считать Индию, однако на ней список стабильных демократий в освободившейся от западного господства Азии начинается и заканчивается. Формальное соблюдение правил многопартийной системы, характерное для Африки, начиная с 1990-х годов, также не говорит о глубокой демократизации общества, тем более, что избирательные кампании регулярно завершались в 2000-х годах межплеменной резней, даже в странах, считавшихся стабильными (Кот д'Ивуар, Кения и т. д.). Случай Индии — не столько исключение, подтверждающее правило, сколько доказательство совершенно иного правила: западная социально-культурная система уже не была для этой страны «чужой» и внешней после четырех столетий сосуществования с европейцами. К тому же она была не привнесена сюда извне, не навязана сверху, а напротив, завоевана снизу самим индийским обществом (парадокс в том, что именно британцы склонны были в Индии сохранять — в модернизированном виде — политические структуры, оставшиеся со времен Великих Моголов, тогда как индийское общество, напротив, с 80-х годов XIX века добивалось реформы политической системы по английскому образцу). По той же причине примером реально укоренившейся демократии может быть и Южная Африка после падения апартеида: мало того, что европейцы и коренное население здесь жили вместе на протяжении столетий, но именно коренное африканское население путем долгой борьбы добилось соблюдения европейских норм политического представительства.
Нарастающая дискредитация идей либеральной демократии не привела, однако, в начале XXI века к крушению доминирующей идеологии. Социальные движения и левые интеллектуалы, объединившиеся для критики неолиберальной глобализации, смогли привлечь к себе внимание, организуя массовые протесты, но они так и не стали влиятельной политической силой на международном или национальном уровне.
Важнейшим достижением неолиберализма стало установление повсеместной идеологической гегемонии, беспрецедентной по меньшей мере с конца XIX века. Подобный успех обеспечен был не силой и масштабами пропаганды или эффективностью ее манипулятивных технологий, а поражением исторических противников и критиков системы. Не только левая идеология, находившаяся в глубоком кризисе, утратила свои позиции, но и буржуазная прогрессивная традиция оказалась под вопросом. Критика наследия Просвещения, начатая «слева» после Второй мировой войны, в конечном счете обернулась идеологической основой для целого ряда реакционных утопий.
Марксистская диалектика исходила из двойственной роли просветительской традиции, которая, с одной стороны, несет в себе общечеловеческий потенциал эмансипации, но, с другой — печать буржуазной классовой ограниченности, которая этот потенциал блокирует и извращает. Попытка просветителей представить свои собственные ценности в виде общечеловеческих несет в себе очевидное противоречие, поскольку в обществе, разделенном на классы, такие ценности невозможны либо сводятся к банальным общим местам. «Общечеловеческое» сознание теоретически возможно лишь в бесклассовом обществе. Другое дело, что складывается оно не на пустом месте, а на основе культурного и социального опыта мировой истории. Однако критика Просвещения у Маркса предполагает выявление его противоречий и классовой ограниченности, но не отторжение. Напротив, с точки зрения мыслителей XX века, Маркс в данном случае оказался недостаточно радикален, а Просвещение должно быть отвергнуто как таковое, со всеми своими концепциями прав человека и универсальной свободы и, как следствие, общей исторической логикой классовой борьбы. Эта тенденция в полной мере нарисовалась уже у Адорно и Хоркхаймера [1266] , а затем получила новую еще более радикальную антизападную интерпретацию в книгах различных авторов, провозглашающих своей целью освобождение «третьего мира» как такового. Конечным пунктом этого идеологического путешествия оказываются мрачные антипросветительские концепции откровенно правого толка, будь то С. Хантингтон с его «войной цивилизаций» или С. Кара-Мурза с его русским имперским традиционализмом.
1266
См.: М. Хоркхаймер, Т. Адорно. Диалектика просвещения. Философские фрагменты. М. — СПб.: Медиум, Ювента, 1997.
Данный путь был по-своему логичен. Отторжение просветительской традиции универсализма приводит к тому, что исчезает понимание или интерес к различиям между классовыми интересами и идеологиями в рамках общей эволюции западного общества, между либерализмом (который ограничивает Просвещение буржуазными рамками) и социализмом (стремящимся эти рамки преодолеть), между собственно капиталистическим и вообще «западным», «современным» и т. д.
Классовая критика капитализма сменяется критикой западной цивилизации, «модерна», или в лучшем случае, лишенного социальной специфики «индустриализма» [1267] .
1267
Отсюда, конечно, не следует вывод, будто западная цивилизация или, например, индустриализм не могут быть объектом критики как таковые, но вопрос в том, насколько эта критика имеет социальное содержание и насколько она вообще ориентирована на прогрессивную социальную трансформацию. Последний вопрос остается принципиально затуманенным и запутанным до тех пор, пока мы не обращаемся к вопросу о классовой природе общества.
И наконец, отказ от универсалистского понимания свободы, прав человека и социального прогресса в конечном счете оборачивается по существу возвратом к средневековому представлению об общественной борьбе, как борьбе за специфические привилегии и вольности для отдельных самодостаточных групп. Внутри «западного» общества это могут быть права мусульман или гомосексуалистов, женщин или чернокожих, животных или мигрантов. Вне западного общества по ровно той же логике провозглашается суверенное право всевозможных диктаторов угнетать и контролировать собственный народ в рамках «самобытной культурной традиции» и право традиционалистского большинства отвергать любые «западные» нововведения, вроде прав женщин, гомосексуалистов или чернокожих. Причем все заканчивается непризнанием уже не специфических групповых прав, а вообще любых. Методологически принципиальной разницы между данными подходами нет, причем они постоянно укрепляются взаимооправданием и идеологическим взаимообменом. Так правые на Западе ссылаются на угрозу «исламской нетерпимости» или «русского национализма» для оправдания борьбы в защиту «западных ценностей», но тут же сами призывают положить конец «распущенности», вызванной излишней терпимостью к правам меньшинств. А традиционалисты на Востоке и в России, дословно повторяя рассказы западных правых о «распущенности» Запада, требуют на этом основании борьбы против «европейского» влияния.
Поскольку универсалистская идея классовой борьбы принципиально отрицается во всех бесчисленных вариантах этих идеологий, все они в конечном счете сводятся к защите существующего порядка, только определенным образом регулируемого.
НОВЫЕ ПРОТИВОРЕЧИЯ
Торжество неолиберализма вовсе не означало, будто мир, интегрированный идеологически, стал однородным, гармоничным и единым. Та же неравномерность экономического развития, что подрывала позиции Британской империи к концу викторианской эпохи, в начале XXI века начала создавать потенциальные проблемы для господствующей роли Соединенных Штатов в мире.
По существу соперничество шло между несколькими неолиберальными проектами, схожими в основных чертах, но именно потому и обреченных на неизбежное столкновение. Если в 1950-е и 1960-е годы более либеральная социально-экономическая система США и социал-демократические общества Западной Европы по-своему дополняли друг друга, то начиная с 1990-х годов, когда Западная Европа становится такой же неолиберальной, как и Америка, ситуация меняется.
Первоначально Европейское экономическое сообщество должно было ликвидировать повод для новых конфликтов, создав возрождающемуся немецкому капиталу обширные рынки для сбыта промышленной продукции, но одновременно, учитывая интересы других западных держав. Французская промышленность все более интегрировалась с западногерманской. А продолжающийся упадок Великобритании способствовал усилению в Лондоне позиций финансового капитала, который, как прежде французский банковский капитал, теперь был заинтересован в развитии американской и немецкой промышленности: он мог их кредитовать и обслуживать. В то время как западногерманские промышленные центры, восстановив производство после Второй мировой войны, заняли ведущее место в Европе, Франкфуртская биржа далеко отставала по своему значению и оборотов от Лондонского Сити, сохранявшего и даже укреплявшего свои позиции в качестве главного финансового центра Европы. Таким образом, перестройка европейского капитализма в 1950-е и 1960-е годы обеспечила новое разделение труда, создав условия для нескольких десятилетий сравнительно бесконфликтного и «гармоничного» развития.