От Рима до Милана. Прогулки по Северной Италии
Шрифт:
Наконец, я пришел в зал Большого Совета. Он был рассчитан на полторы тысячи нобилей. Сейчас это просто пустое помещение с полированным, безупречно чистым полом и инкрустированным потолком. В дальнем его конце — возвышение, на котором восседали дож и его Совет. Над ними, на потолке — картина Тинторетто «Рай»: пять сотен парящих фигур, развевающиеся одежды. Чрезвычайно сложная и наполненная энергией сцена напоминает последнюю главу Данте. Возможно, это была последняя работа художника, написанная с большой любовью. В то время Тинторетто было семьдесят два года. Он отказался от гонорара, но принял подарок от благодарного и восхищенного Сената.
В этом огромном зале лучше всего представляешь, какое колоссальное зрелище являли собой дож и Большой Совет. Очевидцы считали, что это самая внушительная демонстрация цивилизованного мира. Сначала вообразите возвышение: с него председатель и члены Совета руководили заседанием, затем представьте трибуны ораторов, скамьи. Вы увидите Дожа в золотом облачении, как на картине Бордони «Чудо кольца»; алые мантии членов Совета; пурпур трех инквизиторов; фиолетовую мантию председателя суда; красные епитрахили прокураторов и золотые одежды рыцарей. В зале, вмещавшем полторы тысячи нобилей, собиралась вся аристократия Венеции, и все как один в красном. Каково должно быть человеку, представшему перед таким собранием, даже если оно настроено к нему дружелюбно?! Посла, вручавшего верительные грамоты, приветствовали трижды. Если он являлся от императора или короля, все, кроме дожа, вставали и обнажали голову. После третьего приветствия посла проводили к возвышению и усаживали по правую руку от дожа. С этого места посол зачитывал свое обращение. Дож отвечал выверенными, ничего не значащими фразами. После того как собрание заканчивалось, члены Совета Десяти уходили в маленькую звуконепроницаемую комнату и под резвящимися херувимами анализировали речь посла, изучали его верительные грамоты и медленно, словно дотошные юристы, составляли официальный ответ, взвешивая каждое слово и обдумывая каждую запятую. Венецию всегда отличала изворотливая, хитроумная политика.
Туристы с большим волнением проходят по мосту Вздохов и разглядывают темницы. Оказывается, они не сырые, да и под водой не находятся. Ни одну тюремную камеру привлекательной не назовешь, хотя мне частенько приходилось останавливаться в гостиницах, номера которых были почти такими же неудобными, а о тишине, такой как здесь, оставалось только мечтать.
А что же догаресса? Мы много слышим о доже, но ни слова о его жене. Эти находившиеся в тени дамы, догарессы, не имели авторитета и официального положения. Все, что от них требовалось, это появление с мужем на официальных приемах. При этом они обязаны были хорошо и нарядно выглядеть. На голове им предписано было иметь миниатюрную корно.
Королевы часто заменяли мужей и даже командовали армиями, но не было ни единого случая в длинной истории Венеции, чтобы догаресса выполняла роль дожа. Хотя роль ее сводилась к минимуму, говорят, что первым вопросом избирательной комиссии после того, как выдвигался кандидат на должность дожа, был: «Как выглядит его жена?» К ней предъявлялось главное требование: догалина — парадная одежда догарессы — должна хорошо на ней сидеть. Единственной догарессой, оказавшей влияние на историю, была византийская принцесса Теодора Дукас, дочь императора Константина X. Она привезла в Венецию новые экзотические духи и лосьоны, а также золотой инструмент с двумя зубцами, которым — к великому интересу присутствовавших — она деликатно разделяла еду, которую предварительно для нее нарезали. Так, по слухам, впервые на европейском столе появилась вилка.
Есть у меня воспоминание о Дворце Дожей, которым я дорожу. Воображению моему представляется ночь и свет луны. Концерт оркестра начался после одиннадцати часов вечера. Зазвучали скрипки, и мне показалось на мгновение, будто все радости и горести дворца вышли из коридора и Золотого зала и закружились в зеленом свете венецианской луны. Оркестр играл концерт Брамса, фантазию из произведений Равеля, четыре сочинения Мусоргского, а также три старинные песни о войне с шотландцами в аранжировке итальянского композитора. Я узнал «Красное — это дорога к славе» и «Мама, мама, послушай новость».
В антракте вышел на улицу, прошелся по пустынной Пьяцетте, словно бы и сам я был сенатором. Вокруг тишина, лунный свет создавал темные тени. Голуби давно уже где-то мирно почивали, и пьяцца напоминала зеленое озеро. Наверху, на галерее собора Святого Марка, застыла в ожидании Дельфийского возницы четверка золотых коней из Хиоса. Два мудрых кота смотрели на эту сцену с важностью дожей.
Чтобы оценить гондолу по достоинству, нужно быть двадцатилетним влюбленным. Позднее вы скажете, что в ней покойно, но вряд ли романтично. Гондольеры тоже теряют интерес и, вместо того чтобы заливаться соловьем, ворчат на высокую стоимость жизни и осуждают скупость современных туристов. Однажды ночью, выбрав менее говорливого на вид гондольера на Рива дельи Скьявони, я попросил провезти себя по Большом каналу. Стояла теплая безветренная летняя ночь, и Канал был освещен. Можно было вообразить себе, если бы не закрытые ставнями окна дворцов и пустые балконы, что Венеция до сих пор ведет экстравагантный образ жизни XVIII века. Освещение — хотя и яркое — лишено, конечно же, жизни и движения, свойственного масляным лампам прошлых веков. Столь живописные при дневном свете сваи для швартовки становятся по ночам фонарями, драматический зеленый свет которых направлен на древние здания. В таком освещении есть бессердечная публичность, присущая нашему времени. Немигающий электрический свет выдает сотню дефектов, хотя общее впечатление довольно приятное, словно сон, который хочется длить. Так я плыл в тишине, не нарушаемой моторными лодками или речными трамвайчиками, слышалось лишь слабое шлепанье багра.
Огни других гондол то приближались, то удалялись. Мне нравились движения гондольеров. Заметил я и то, что пели из них лишь те, кто вез мужчину и женщину, — счастливое продолжение романтической традиции.
Такое зрелище всколыхнуло забытое воспоминание. Мне было тогда, должно быть, двенадцать лет, и я был на каникулах. Был летний вечер, такой же спокойный и теплый, как нынче. В Стратфорде-на-Эйвоне я взял лодку. Прежде чем я добрался до середины реки, стемнело. Испугавшись позднего часа и предвидя неприятности, ожидавшие меня дома, я стал грести к лодочной станции как можно быстрее. И вдруг я увидел, как прямо на меня движется свет, как мне показалось, с невиданной скоростью. В нескольких футах от себя в темноте я увидел изогнутое черное бесшумное судно, в котором сидела пухлая маленькая пожилая дама, одетая в белое. Она откинулась на подушки и, если память мне не изменяет, закуталась в серую прозрачную накидку. Но поразила меня в тот раз больше фигура высокого мужчины. Он тоже был в белом с головы до ног, за исключением алого пояса. Человек этот, картинно стоя на корме, без труда направлял лодку по воде. Мне сказали потом, что меня едва не утопила Мария Корелли. Человеку моложе пятидесяти следует сказать, что слава ее в те далекие времена была больше, чем у любого популярного ныне романиста.
Тут мои мысли приняли новый оборот, и я задумался, сколько же гондольеров покинули Большой канал и приехали в Англию? Двоих из них руководство республики отправило вместе с гондолой в качестве подарка Карлу II. Графине Арундельской пожаловали гондолу и негритенка. Подобно негритенку с картины Карпаччо «Чудо распятия», был он, скорее всего, гондольером. На Мальте Дизраэли повстречал бывшего гондольера Байрона, Баттисту Фалзиери, и так как дела у того обстояли неважно, забрал с собой в Англию. Фалзиери был с Байроном в Греции до последнего его часа, смачивал умирающему поэту губы. К Дизраэли он сильно привязался и, по словам сэра Гарольда Николсона, «после многолетнего проживания в Англии женился на горничной миссис Дизраэли, затем в качестве корреспондента „Внутреннего вещания“ был направлен в Индию».
По пути мой гондольер певуче выкликал названия дворцов, мимо которых в данный момент мы проплывали. Хотя Наполеон и сжег Золотую книгу, содержавшую титулы венецианской аристократии, Большой канал сохранил большую часть знаменитых имен. «Палаццо Реццонико!» — услышал я и взглянул на рустованные стены обширного дворца. Здесь умер Роберт Браунинг. Так как Браунинга постоянно связывают с Реццонико, я уверен, многие полагают, что поэт многие годы жил там. На самом деле там он не написал ни строчки, а жил всего лишь пять недель, когда гостил у сына. Ноябрь — не лучшее время для человека семидесяти семи лет, а тут еще и сквозняки во дворце на Большом канале. Немудрено, что Браунинг простудился. Простуда привела к осложнению, закончившемуся летальным исходом.
Гондольер погрузил багор в янтарную воду и, кивнув в сторону противоположного берега, обратил мое внимание на погруженный в дремоту дворец Мочениго. Произошедшие там дикие события составляют часть венецианской истории. На Большом канале нельзя не припомнить фантастический дом с четырнадцатью слугами, собакой, волком и лисой, где среди женских криков и страстных сцен Байрон умудрился написать первую часть «Дон Жуана». В этот дворец Байрон затащил упиравшегося Томаса Мора и настоял на том, чтобы он у него остался, хотя Мор, ясно представляя себе неудобства, которые претерпит, предпочел бы остановиться в гостинице. «Когда я ощупью пошел за ним по темному залу, — писал Мор, — он воскликнул: „Осторожно, собака!“ и, прежде чем мы сделали еще несколько шагов: „Осторожно, а то обезьяна прыгнет на вас!“» Опаснее мастифа и обезьяны оказалась крестьянская женщина двадцати двух лет, жена пекаря. Байрон повстречал ее, когда ездил верхом. Звали ее Маргарита Кони. «Красивое животное, — выразился о ней Байрон, — но неприрученное». Поэт, словно магнит, притягивал к себе разных бродяжек. Он пытался избавиться от нее, даже позвал полицию, когда она явилась во дворец, но она заявила, что оставила мужа и намерена стать любовницей Байрона.
Она не умела ни читать, ни писать. Пришла в крестьянском платье, но вскоре она его выбросила и начала покупать себе модную одежду. Байрон бросал в огонь шляпу за шляпой, но девушка стояла на своем: носила платье со шлейфом, который называла «хвостом». В доме она заняла главенствующее положение, терроризировала слуг и могла уничтожить любую женщину, заподозрив в ней соперницу. Байрон позволил ей вести дом. В результате четырнадцать слуг стали работать как положено, и хотя делали это из страха, дворец стал изумительно чистым, а счета вполовину уменьшились.