Чтение онлайн

ЖАНРЫ

От рук художества своего
Шрифт:

Родители и провидение вложили в Андрея талант, а тело было хрупким и отказывалось нести такую непосильную тяжесть. Черт с ним, с телом. Сердце отказывало, вот что скверно.

А как он был здоров и крепок в Голландии! Писал тогда матушке своей в Россию, что страх как много занимается живописью, дни и ночи напролет сидел — и хоть бы что. Особая живучесть в нем была. И самознатнейший портретист Карель де Моор оказывал Андрею всякую помощь, так, будто он был ему сыном родным.

Вспоминал он один праздник — живописцы отмечали святого Луку, покровителя художеств, к Андрею приезжали друзья — россияне Мичурин с Мордвиновым. Во дворе были накрыты столы, играла музыка. Кушанья были отличные и вина старые, добрые, крепкие. Пили всю ночь, спорили до хрипу. К языку голландскому Андрей привыкнул быстро и разговорную речь в совершенстве разумел. А после и по-письменному научился.

А как деловиты и шумны были женки голландские! Бывало, напьется мастер, так его жена схватит за шиворот и волоком тянет спать. А другая порой как хватит своего взашей — хрясь! Только звон идет. Крик, визг, а весело. А нынче ни веселья, ни роздыху! Да и то сказать, проживешь один день художником — все равно что век…

Да, повезло ему на учителей — Моор, Боонен, ван дер Верф, Клас ван Схоор. Многоопытные, искушенные мастера. Учился у них — так будто ввысь подымался. И все годы обучения остались в памяти светом в окошке. А иные из собратьев-пенсионеров скучали, приелась им чужбина. Бузили. Бедный господин агент фан ден Бург, на попечении которого находились русские ученики в Голландии, не уставал жаловаться на свои злострадания в отчетах: один запил, другой подрался и голландцу глаз вышиб, а тот пятьсот ефимков запросил, третий схватил лихую болезнь. Дивился Андрей. Заслонки им на глаза поставили, что ли! На кой черт ехали за тридевять земель, чтоб научиться пить и деньги тратить, так это и дома можно. Художество их с себя сбрасывало, как норовистый конь. Ведь одно только и спасает художника — соучастие со всем сущим, сострадание людям, оно даже в душе распоследнего подлеца хоронится. И коли ты художник воистину, так докопаешься, как пить дать докопаешься до сути, до самого дна. Только был бы тебе внятен язык страдания. На то ты художник, а значит работник и страдалец вечный. А если душа слепа или жирком облачилась — грош тебе цена. Тогда топай в придворные комедианты, вон как Балатри, италианский певец и кастрат, что царя Петра тешил.

Когда Матвеев закончил предварительную работу над двойным портретом во дворце и, завернув холст, сложив рисунки, готовился уходить к себе в мастерскую, к нему подошел дворецкий и медленно, важно протянул кошель с деньгами:

— От ее величества императрицы!

Тут же в комнату торопливо вошла принцесса Анна. Она приказала дворецкому уйти. А потом, оглянувшись по сторонам, быстро сунула Андрею толстый перстень с бриллиантом.

— Возьми! Это от меня…

От явного нарушения этикета и всех дворцовых правил Андрей растерялся. Открыв рот, он недоуменно пялился на принцессу. А потом ощутил смущение и радость, принял дар и низко склонился в учтивом поклоне.

Часть третья

Путь искусства долог

Верил он в судьбу

Глава первая

Царский выезд

ерым днем шёл он по Невскому. Темно-вишневый бархатный кафтан плотно обхватывал его. У него были гладкие белые чулки и тупоносые башмаки с огромными блестящими пряжками и красными каблуками. И треугольная шляпа с золотым позументом. Заказ когда сдаешь, так тут все важно — и одежда, и выражение.

Боже мой! Боже мой! Легкий гений юности еще осенял Матвеева. И он ему верил. Но, кажется, это был конец. Он чувствовал это…

От чистого воздуха на щеках у Андрея проступил румянец, а внутри что-то неприятно посасывало. И все же он весь так и светился внутренней добротой.

Матвеев взглядывал на встречных, но как бы не видел их. Его распирало от полноты жизни и радости до конца исполненной работы. Состояние было ясное и трезвое.

Он создал свою картину, и ее нужно было показать императрице. Был человек, и была картина. "Что есть человек? — рассуждал он. — Нынче люди у нас в России дешевле снега. А что есть картина в бездне мироздания? Слабо мерцающая точечка — не больше, не больше!" Но важно, что человек этот, он, Матвеев, написал эту картину. Что он с кистью в руке ощущал в себе мастера, замыкающего длинный ряд своих предков и предшественников. В часы упоения работой как бы переживаешь себя и в тебе бьются многие жизни.

День был беспредельный, он весь выплеснулся за свои обычные грани. Хотелось раствориться в этом дне. Но главное — что он сделал все так, как ему надумалось.

На углу Садовой увидел сбитенщика с рыжей бородой. Тот гремел кружками над медными чайниками-саклами и громко кричал:

— А ну, кому сбитня, а крепкого сбитня!

Матвеев спросил и себе кружечку. Медовый взвар был на редкость хорош — на зверобое, шалфее, с имбирем и стручковым перцем. От питья ожигало рот и в животе сразу распалялся огонь.

— Как жив, парень? — благодарно взглянув на сбитенщика, спросил Андрей.

— А хорошо! — ответил тот. — Жить-то весело, да есть нечего.

— А ты не ешь. Пей!

Парень засмеялся.

— Пить бы рад, хлебать приходится, — отговорился он.

* * *

Распогодилось. Сияло затканное облаками небо. От сбитенщиков воздух пропитался пряным имбирным корнем. По Невскому все задвигалось быстрей, заметалось, беспокойно замелькало. Выстраивались по обеим сторонам солдаты-преображенцы. Художник поднял глаза и почувствовал: что-то вмиг переменилось. Появились распорядители, они действовали быстро, заученно: окриком и тычком освобождали, расчищали проезжую часть, раздвигали повозки, прогоняли всех и расталкивали. Одеты они были все одинаково — в камзолы из дорогого малинового кармазина.

Дворцовые готовили беспрепятственный проезд высокому державству, чтобы промедленья ни малейшего не могло допуститься.

На Невский выезжал торжественный поезд императрицы Анны Иоанновны.

Зрелище Матвееву открывалось редкостное. Оно разрасталось торжественно, победно охватывая Невский в ширину, захлестывало всю перспективу движущимся цветным потоком.

Впереди особенного поезда выступали сорок восемь слуг в черных камзолах и белых бантах. За ними чинно перемещались двенадцать скороходов, одетых в пурпурные костюмы, и двадцать четыре пажа в голубом бархате. "Двадцать четыре", — насчитывал Матвеев и повторял цифру, чтоб потом не забыть. Художник быстро поворачивал голову, тянулся, опасаясь пропустить важную какую-нибудь для себя подробность.

Ехала ближайшая стража двора — колкая, настороженная, наторелая. Это были молодцы отборные ростом и силой, но на одно лицо, безжалостные и неумолимые, призванные не так спасать, как стеречь и безопасить.

Ехали камергеры, одетые в камзолы с позументами. Каждому камергеру полагался слуга с лошадью в поводу и два конных лакея — они трусили следом.

Ехали дворяне верхами — холеные, упитанные, как розовые свежемороженые окорока, которых перевели они немало вместе с аршинными стерлядями, ветчиной и дичью. А сколько эти жирные глотки пропустили приказной, коричной и гданьской водки! Сколько лучших мушкателей, бургонского, шпанского перевели, сколько рейнвейна, сент-лорена и других заморских вин.

"И откуда столько их понабралось!" — подумал Матвеев, а сам смотрел на продолжавшие двигаться не совсем свежие лица старых сановников. На таких уж давно не росло ни бороды, ни усов, ни на голове волосов. Этим нынче помнились смутно прошлые обжорства и вожделения. Но каждый дворянин — молодой ли, старый ли — сопутствуем был скороходами, ливрейными в галунах, они имели трех подручных лошадей в цветастых попонах, и сбруя на них, вспыхивая, слепила серебром.

Двигалось и курляндское дворянство, обласканное Бироном.

Поделиться с друзьями: