Чтение онлайн

ЖАНРЫ

От рук художества своего
Шрифт:

Глава седьмая

Воспоминания отца

от, кому доводилось ночевать в чужом, незнакомом месте, хорошо знает, что это такое, — пусто, неуютно, одиноко. В России большая часть приезжих иноземцев сильно тяготилась переменой своей судьбы — они печалились, им в голову лезли страшные мысли. Многие безобразия местной жизни для них были неразрешимой загадкой. Они жили с тяжелым сердцем, а досада, как известно, разрушает телесный состав весьма успешно и скоро.

Что до меня — ничего подобного я не испытывал. Занимался своим делом — от темна до темна. Про меня иные говорили: этот Растрелли — продувная бестия, ему все нипочем, он ничего не видит вокруг, никого не любит, кроме самого себя… Такой бабьей трепни и пустобайства я вдоволь наслушался. А знал свое: попал наконец туда, где можно осуществить желанное, давние мечты. Кто не может себе этого позволить, тот плохой художник. Россия стала для меня родным домом. Я гордился участью сына. Он всех поражал быстрыми успехами. Мы стали своими в среде мастеров и очень скоро привыкли к новому образу жизни. О другой судьбе и не помышляли.

В Париже нам вдалбливали: Россия — страна грубая, варварская, полудикая. Там чуть что — свистят плети, рвут ноздри, урезают языки. Говорили, что за малейшую провинность могут подвергнуть экзекуции, упечь безо всякого суда в темницу. Я вспоминаю тогдашние свои чувства: когда слышал все это, становилось не по себе. За себя страха не было, а за сына… По указу Петра Первого мы были причислены на первых же порах к первостатейным гражданам государства как люди благопотребные к делам художества. По видимости, сие служило гарантией от всяких разбойных непотребств, хотя необузданный российский произвол никогда ни с чем не считался. Об этом мы тоже знали. Само собой: поехав, мы с сыном шли на определенный риск. Знание давало подмогу в том хотя б, что врасплох нас застать суду неправому не пришлось бы. А кто из нас, живых, не рискует? Ведь если задуматься, то получится, что вся наша жизнь состоит из мелочного, копеечного риска.

Вот к чему мы никак не могли привыкнуть — так это к угрюмости и мраку погоды, ледяному ветру и ненастью, сырым сумеркам и вьюгам. Мы были южане, привыкли к теплу, солнцу — каждый день, звездному небу — каждую ночь. А Петербург был серый, мрачный, холодный. Вновь обретенное нами отечество ни теплом, ни солнечным светом не баловало — приходилось пожарче топить печи, чтобы хоть дровяным жаром возместить свет.

Помню, я как-то сказал сыну, что архитектура очень нуждается в хорошем освещении, а тут в России его мало и будет трудно вписать любую постройку в местность так, чтобы она в ней не пропала. А сын ответил, что как раз ему и нравится такая среда: ей нужно больше скульптурности, больше живописности, нужно точнее распределять крупные объемы — и тогда сама собой решится задача освещенности.

— Я буду делать яркое на неярком, вот увидишь, отец, это будет получаться, — сказал мне тогда Франческо. — Я понимаю, папа, освещенность — дело важнейшее. Но мне нужна еще и просветленность, озаренность…

Помню свое гордое удовольствие тем, что сын мой трезво и ясно мыслит и, даст бог, на удивленье всем покажет свои таланты именно в России. Думаю я о сыне, и душа моя переполняется странной возвышенностью.

Мы с сыном упивались работой, хотя и предписывалось жалованья Растреллию больше не давать. Пусть, мол, работает как хочет — по договорам, поштучно от рук своего художества. Ну что ж, подумал я, пинки ваши стерпим. Коли самому государю угодно так — мы артачиться пока не будем, он нужен нам больше, чем мы ему. И судьба наша целиком в его руках. На то он и Петр Великий. А мы — люди маленькие, всего лишь художники.

А держался потому я уверенно, что знал: найти другого скульптора, который бы столько понимал и умел, сколько я, не так-то просто. Деваться им некуда, поневоле будут просить у меня сделать то одно, то другое, голова и расчет у меня есть. Так оно и вышло. Нюх, чутье у меня на сей счет — что надо, могу даже похвастать: у меня выдающийся нюх, уменье предвидеть, хотя в этой державе от неприятностей никто не застрахован, любому дереву ветки подрезают, и живешь так, словно на шаткой лестнице стоишь… Славяне не слишком любят тех, кто живет как у Христа за пазухой, к таким у них много презренья и ненависти, даже гораздо более, нежели ревности. Им больше по душе юродивые. Уменье досадовать на чужую удачу очень развито в русских. Нет у тебя здоровья, а у другого есть — плохо, они чужим здоровьем будут болеть; нет у тебя счастья, а у другого есть — тоже негоже, лучше б он горючими слезами залился, а то, видишь ли, возрадовался сдуру; нет у тебя славы или денег, а у другого их — полным-полно, куры не клюют — так это уже никуда, ни в какие ворота не лезет! Страсть у них — всем и всему перезавидовать.

Мы с сыном немало от сего претерпели. Я князю Меншикову жаловался на завистников, а он хитровато глянул на меня и со своей снисходительностью сказал, что у них завсегда так было — на одного доброхота по семи завистников приходится и, мол, это еще славно, что только по семи, а то и еще более число таковое возрастать может.

Одно скажу: в какие бы передряги я ни попадал — все равно я духом не падал, воли не терял.

* * *

Однажды в зимний вечер, когда я возился в мастерской с моделями машин для литья фонтанных труб, на моем подворье послышались громкие голоса, смех, протяжно и тоскливо заржала лошадь. В коридоре раздались тяжелые шаги, дверь распахнулась — и в проеме встал царь, опираясь руками о притолоку и нагнув голову.

Я оторопел. А он смотрел на меня жестко, сердито и насмешливо. Мои помощники с грохотом повскакивали со своих мест и застыли в низком поклоне. Я выдержал взгляд царя, пытаясь распознать, с чем он пришел ко мне столь внезапно, отвесил ему подобающий почтительный реверанс:

— Премного обязан, ваше императорское величество, милости прошу входить и располагаться!

Признаться, сердце у меня стучало тревожно. Петр повернул голову назад и махнул рукой. Тотчас же несколько денщиков, обтекая его, бочком пронырнули в комнату с битком набитыми корзинками в руках. А царь стал методично топать в пол сапогами, сбивая снег и звеня шпорами. Потом, опираясь на ражего краснолицего денщика, он шагнул в мастерскую, а за ним из полумрака входили в распахнутую настежь дверь сиятельные, важные сенаторы — князь Юрий Трубецкой, Андрей Ушаков, барон Петр Шафиров. Чуть погодя вошел обер-секретарь Дмитрий Невежин — мужчина такого же громадного росту, как царь, с пышными усами и цепкими глазами совы. В обеих руках он нёс штофы. Входя, они все оббивали башмаки, а денщики помогали им расстегивать пряжки и скидывать тяжелые шубы, от которых валил пар.

Наконец дверь закрыли. Я мог собраться с духом. Сенаторы обстали своего пастыря и молча ждали указаний.

— Ну, непутевый! Граф ты мой любезный, вот видишь, — загрохотал царь своим зычным голосом, — на тебя пишут мне докладные с жалобами. — Он упорно глянул мне в глаза. — А мы к тебе с господами сенаторами в гости препожаловали… Тебя гнать советуют взашей… Ну, как, рад ты нам? Или не рад? Как ты нам на нашу доброту-то ответишь, а? Чем?

Царь придвинулся ко мне вплотную.

— У вас, всепресветлейший государь, невыгодное обо мне впечатление произошло, — ответил я, твердо глядя в глаза Петра. — Великая мне досада, — сказал я царю. — Распри всякого рода всегда производят больше зла, нежели они того стоят. Мне хорошо ведомо: приверженность вашего величества к художеству есть не личина, искусно подделанная. Все в просвещенной Европе уже знают, что государь российский и вседержавный царь разбирается в ремеслах и художествах весьма тонко и даже искусно…

— Ты мне лазаря не пой, милый! — оборвал меня царь, подошел к столу, налил два больших бокала и, поднося один из них мне, сказал: — Ладно, мы с тобой выпьем вдвоем, брудершафт, чтобы дружб наших не рвать. А после и господа сенаторы тоже выпьют. Они — для чего пришли, знаешь? То-то! Хотят лично удостовериться, что труды твои российских денег достойны, коих у нас слишком немного в государстве. А и те, что есть, на ветер летят да разворовываются!

— Так вот, граф любезный, — продолжал Петр, — ежели сенаторы будут иметь заключение, что контора интендантских дел по твоему художеству недоплачивает, то они дадут ей реестр и тебе за все заплатят сполна! А коли не будет от них заключения — не взыщи с нас, а мы с тебя взыщем, так?

— Да и так уж взыскано, — посетовал я. И добавил: — Смею уведомить ваше державство, что верней и естественней союзника, чем я, вам искать незачем. За честность моих правил в деле художества и мою благонамеренность я готов ответить перед богом и государем, коему присягнул. Тщусь пользы прибавить трудом своим и сына моего.

Я почувствовал, что царь держится по отношению ко мне с некоторым холодком, вовсе не так, как прежде. Его настороженность и отчужденность коробили меня и даже пугали, потому что это могло иметь дурные последствия. По всему видно было, что клевет про меня он наслушался немало. Представляю себе, как ему прожужжали уши про мои выходки и капризы, несговорчивость и оспориванья. Да еще и наврали с три короба. Не преминули — про мое высокомерие, зазнайство, наверняка и жалобщиком выставили в его глазах. Я знал и отлично понимал, что держать себя в Петербурге надобно церемонно. Так я и делал. Достоинство, спокойствие, поднятая голова. Это подобает моему званию, положению. В противном случае, если виляешь хвостом, идешь на уступки, то уж не сетуй — сделают тебя всенепременно козлом отпущения, мальчиком для битья, будут верхом ездить, погонять, словно клячу, и так заклюют, так замулындают, что вовек не отмоешься! Знал я об этом и сыну своему велел на носу зарубить.

Поделиться с друзьями: