Чтение онлайн

ЖАНРЫ

От рук художества своего
Шрифт:

Дрожа от возмущения, Роман исподлобья глянул на обер-архитектора и перекрестился на распятия и образа.

— Успокойся, Роман! Я, пожалуй, переговорю об этом с самой императрицей. Я знаю, как за это взяться. Скажу ей, что ты будешь со мной работать над триумфальными воротами у Анненгофского дворца и поправлять царские покои во дворце на Яузе — у Немецкой слободы.

— Так и я сейчас, по указу императрицы, пишу иконы для Златоустовского монастыря, — горячо сказал Роман.

— Ну так о чем ты тревожишься? Гляди в окно веселей! Все уладится. Чем можем — поможем!

— Варфоломей Варфоломеевич, как мне вас благодарить! — сердечно воскликнул Роман, прижав обе руки к груди.

— Ах, господи, какие там благодарности! Оставь, Роман…

Полная заспанная женщина, такая же голубоглазая, как Роман, внесла в гостиную медный самоварец с пылающею жаровнею внутри, молча расставила чашки, а посреди стола водрузила поднос с пирогами. Она робко взглянула на Растрелли и улыбнулась ему, покрываясь мягким румянцем.

— Милости просим, — сказала она, кланяясь.

— Это сестра наша, Марфа, — сказал Роман, подошел к ней и нежно положил руки на ее округлые плечи. — Спасибо, сестрица, иди спать…

— Расскажи мне, что же произошло с вами, Роман! Известие об аресте Ивана Никитина дошло до меня, когда я строил Манеж возле Адмиралтейского луга. Это было в 1732 — м, в августе…

— Совершенно верно. Грянула гроза над нами в те поры, Варфоломей Варфоломеевич, — сказал Роман, вплотную придвигаясь к Растрелли, — я вам расскажу, но только, ради всего святого, говорить станем на итальянском, а то мне все кажется, что в доме есть уши. Ведь меня впервые арестовали именно здесь, весной 31-го. Донесли. А после выпустили. Иван хлопотал, добился освобождения. Из Канцелярии тайных розыскных дел брат забрал меня под расписку. Какое тогда черное время было! Фискалы, доносы, подметные письма… Подкрался к нам незаметно час страшных испытаний.

Глава шестая

Рассказ Романа Никитина

то с нами случилось? — вы спрашиваете. — Голубые спокойные глаза Романа ярко вспыхнули. Он выдержал длинную паузу, тяжело вздохнул и, полузакрыв глаза, тихо произнес: — Кто мне ответит, почему всевышний отворачивает лицо свое от нас? Почему лишает милости и защищения? Почему? Кому это ведомо? Никто не ответит. Даже сама императрица. Живешь, живешь, и начинает судьба твоя катиться вниз, и переменить этого скатыванья, остановить его невозможно. Как-то я спросил об этом у брата Ивана. А он, помню, долго так и жалостно смотрел на меня, а после отшутился: Авоська, говорит, веревку вьет, а Небоська петлю закидывает. Уразумел? — спрашивает. He-а, отвечаю, это тебе, гоф-малеру двора, виднее, а мы люди простые, обычные живописные мастера.

Мы в изящных искусствах как в лесу густом бродим, каждый свои цветы отыскивает…

"Ну вот и отыскивай себе на здоровье! Не мудрствуй!"

От Ивана тогда как раз ушла жена. Он жил в глубокой печали, был тяжко болен. Большую часть дня лежал, отвернувшись к стене. Ни с кем говорить не хотел. И тут — на беду нашу — принес к нам старец Иона, монах, двоюродный мой брат, тетрадку с пасквилем на Феофана Прокоповича. Называлась она "Житие Феофана, архиепископа Новгородского". Написано было про него там зло, беспощадно. А после и еще две тетрадки подметные появились в нашем доме. Ну, пасквиль как пасквиль, по всем правилам, со всякими предерзостными и непристойными словами в адрес Феофана — и что он присваивал себе церковное имущество, и что содействовал императрице Анне грабить казну, транжирить богатства и препровождать их в Курляндию, и что он лицемер, жеривол и дьявольский жрец.

Брат наш Иродион возрадовался тем тетрадкам и стал их громко читать с амвона в своем московском приходе. В открытую. Прихожане слушали разоблачения Феофана. Ничего не стоило донести на протопопа. А он как с цепи сорвался. Совсем безумный стал. Я ему говорю: "Ты, брат, фискалов устрашись. Побойся. За такие речи твои могут жизни лишить всех нас! Подумай об этом". А он свое гнет. Откроет тетрадку и на весь дом возглашает: "Ах, Феофан, Феофан, жадный поп, гневливый пес, прежде царю Петру похвальные стихи писал, а ныне немчуре курляндской зад лижешь! Мотаешься по Руси, ровно саранча, чревище великое, а крыльца малые. Со слабыми надменный, а как Бирона завидишь — по земле стелешься, трепещешь! На словах за просвещенье ратуешь. А на деле? Личных врагов своих объявляешь врагами державы, что ж, так куды легче с ними счеты свести".

Я слушаю брата со страхом. По сути-то согласен со всем, что он говорит, а душа неспокойна, ох неспокойна! Брату Ивану говорю про это, а он в ответ: "Вы, братья мои родные, для бога меня к сим тетрадкам не приплетайте, прошу вас. Мне, больному человеку, вас слушать тошно! И без вас это все мне ведомо! Оставьте меня, оставьте, богом прошу!"

Брат Иродион уверовал, что его никто не тронет, поскольку он духовник сестры императрицы, герцогини Мекленбургской — Екатерины Иоанновны. Надеялся, что, коли гром грянет, тут же заступятся за него люди влиятельные. "У меня единомышленники есть, — говорил брат, — архимандриты Маркел Родышевский, Варлаам Высоцкий, цейх-директор Михайло Аврамов…" — Роман махнул рукой и продолжал: — Эх, Родион, Родион, в простоте своей и наивности сгубил ты нас всех. Надеялся на тени, будто не знал, что императрицей управляют Бирон и Левенвольд. А за их спиной Остерман… А всем им угождает вице-президент синода, прехитрый и преподлый Феофан Прокопович. Он создал на нас дело и подметные тетради, что мы читали, представил двору в нужном ему свете — как попытку государственного переворота. Как заговор и смуту…

Растрелли был обескуражен, слушая Романа. Выражение глаз обер-архитектора постоянно менялось — они то вспыхивали и оживали, то застывали в недоуменном изумлении, то наполнялись жалостью сострадания и замкнутой горькой грустью.

Судьба Никитиных — людей чистых, богато одаренных — сильно задела Растрелли. Ведь после падения Бирона и ему немало крови попортили, требовали объяснений, почему он именует себя графом, на каком основании прибавляет к своей фамилии приставку "де". И приказали впредь именоваться фон Растрелли, а диплом на графское достоинство без объяснений отобрали. Покровительство Бирона, который питал к Растрелли непонятное расположение, едва не обернулось для архитектора бедой. От тюрьмы да сумы, от скорой расправы в России во все времена спасу никому не было — ни правителям, ни святым, ни угодникам. Где, кто и когда слышал последний задушенный крик мученика?

— Вы чаю попейте, Варфоломей Варфоломеевич. Я вас вконец заговорил!

— Пью, Роман, пью… Что же было дальше? — нетерпеливо спросил он.

В тоне его вопроса Роман услыхал душевную заинтересованность. И лицо графа, породистое и твердое, было необыкновенно добрым и приветливым, укрепляя в Романе сразу возникшее чувство доверия.

Никитин громко хмыкнул и сказал, оглаживая ладонью густую, длинную бороду:

— А дальше… Дальше отверзлась алчная пасть Тайной канцелярии. Простерлись к нам кровожадные лапы самого генерал-адъютанта Ушакова. У него-то давно все было налажено. У него мастерская что надо! — струмент всякого рода пыточный наготове. А пытчик Андрей Иваныч — ого-го! Все предусмотрел. Он знает средства, что пособляют дознанью; в его канцелярии — целый набор: подымали на пялы, чтоб шкура не ссохлась, вывертывали лопатки, гладили по спине раскаленным утюгом, кололи под ногти иглами, били кнутом. Скучать не давали.

Самые жестокие испытания Ушаков проводил самолично. Так у них было заведено. Он опасался, что помощники его не столь искусны и беспощадны, как надобно. И еще он помнил строгое наставленье Феофана Прокоповича: "Ты, любезный, бесперечь старайся! А я тебя в благороднейшее сословие введу. Графом сделаю. Надобно повычистить всех сверчков изо всех уголов: хватит им посвистывать. А я матери нашей императрице донесу, как ты ее трудами своими утешаешь…"

И Ушаков старался. И утешал. И от его утешения кости трещали. Видать, он катом еще в матерней утробе сформовался. Мучить человека, чинить ему страданье, истязать было для него вроде любимого занятия.

Дело наше велось под непосредственным наблюдением Остермана и Прокоповича. Они обо всем докладывали императрице. Именно она-то, а не кто другой, указала Семену Андреевичу Салтыкову: взять живописца Романа Никитина под караул, осмотреть все бумаги и письма и тут же донести. Когда сам начальник Конторы розыскных дел явился к нам домой, я понял: труба наше дело! Конец!

Ивану (к тому времени его, как и меня, взяли) успели сломать на дыбе плечевые кости… Лютый зверь был Ушаков, чтоб ему в гробу перевернуться, господи помилуй! Так и вижу его дьявольские толстые брови — одна выше другой. Кривой нос, сбитый на правый бок, тонкие, злые, поджатые губы. И глаза его помню — белые, с помрачненным взглядом. У людей таких глаз не бывает.

Поделиться с друзьями: