ЖАНРЫ

Отдаляющийся берег. Роман-реквием
Шрифт:

— Мне тоже худо, Бармен, погромы в городе продолжаются, милиция заодно с бандитами грабит и режет, армия не вмешивается, приказа, мол, нет.

— Когда всех вырежут, тогда и приказ будет, — сказал кто-то. — Всё это заранее спланировано и сделано с позволения Москвы и Баку. Я вырвался кое-как из рук сброда, унёс ноги, вижу — милицейская машина. Обрадовался, когда остановилась, и бегом к ней. Протянул руку к дверце, а она с места сорвалась. А сосед наш Вагиф и сестра его Сабиргюль орут из окна первого этажа: «Хватайте его, прикончите».

— А меня милиция схватила и швырнула толпе, — сказал Бармен. — С первого этажа я увидел, как сборище забежало во двор. Под нашей квартирой у нас было подвальное помещение, туда ведет дверца на полу. Я всех наших быстро спустил через эту дверцу, накрыл вход стареньким ковриком. И в этот момент, взломав входную дверь, ворвались они — человек 10–15, и коршуном налетели на меня… Прижав к стене прихожей, меня бешено избивали, но я не издавал ни звука. Больше всего я боялся, что сын услышит мой голос, не выдержит, выйдет и попадет в лапы этих зверей, этим самим поставит под угрозу жизнь остальных… Сжав зубы, я терпел и думал, что сейчас убьют. Я хотел только одно, что если убьют, то пусть это будет на улице, лишь бы наши ничего не услышали. Из-под страшных ударов этих извергов я кое как вылез во двор и убежал, унеся за собой эту стаю… Избитый, глаз кровью заплыл, бежал, а толпа улюлюкает: «Хватай армяшку-труса, бей!» Два мента меня поймали и со смехом отдали толпе. Я, наверно, там ведро крови потерял. Извергам показалось, готов, оставили меня, ушли. Мне помогла, хоть и с опаской, одна русская бабка. Встал я, дотащился до больницы, сколько ни упрашивал медсестру, чтобы позволила позвонить нашим, узнать, живы они, нет ли, — ни в какую. Не дала… Всё организовано.

— Вот именно, всё организовано, — подтвердил грузин Костя. — Ещё двадцать первого февраля мой приятель по работе Ильхам Гумматов сказал, мол, в конце месяца против армян большая демонстрация пройдёт. Они заранее готовились, у нас на заводе по особому распоряжению изготовили ножи, топоры, металлические прутья, в микрорайоны откуда-то привезли на самосвалах булыжники, тоннами раздавали бензин. Водители-азербайджанцы, когда проезжали мимо толпы, трижды сигналили и протягивали из кабины руку, дескать, свои. Мало того, вечерами все азербайджанцы не должны были гасить у себя дома свет. Это не доказательство, что всё расписано? Первую жертву я видел, — продолжал Костя. — Я на площади стоял. Выступала второй секретарь горкома Малак Байрамова. Не надо, говорит, армян резать, пусть уходят, а дома и имущество вам останется, только пусть они уберутся. А перед этим вылез один приезжий из Капана. Будто артист был, наподобие артиста наизусть шпарил. В Капане, говорит, армяне мать его убили и родителей жены, квартиры и всё, что у них было, отняли. Такой с продолговатым лицом, в чёрных очках, с маленькой бородкой, тоненькими усиками. В лайковом плаще. Потом, уже на следующий день, пришёл Муслимзаде. Снова выступал капанец, говорил то же самое. Разве что прибавил, мол, у азербайджанок было в Капане общежитие, туда будто бы ввалились армяне, насиловали женщин, вырезали у них груди. Под конец бросил клич: «Вышвырнем армян с азербайджанской земли! Слава Турции!». Турция-то тут при чём? Муслимзаде чуть ли не слово в слово повторил призывы Байрамовой, только добавил, что Горбачёв на стороне азербайджанцев. «Прошу вас как мусульманин, — говорит, — пожалуйста, разрешите армянам уйти из нашего города». Площадь ликовала, потому что раньше погромщики боялись властей, а тут ясно как день стало, что власть их поощряет и наказаний не последует. Ведь первый секретарь горкома не угрожает им, а наоборот, уговаривает. Оттого-то площадь и ликовала. Кто-то в толпе завопил: «Микаил Мехмед оглы Горбачёва эшг олсун!» [11] , Не знаю, с какой стати Муслимзаде заговорил о резне пятнадцатого года. Дескать, во время всех русско-турецких войн армяне неизменно предавали турок, переходили на сторону русских, им помогало множество вооружённых отрядов. И за всё это, говорит, в пятнадцатом году их настигла заслуженная кара. Муслимзаде спустился с трибуны, взял азербайджанский флаг и пошёл во главе толпы. Как раз там, у выхода с площади, погиб первый армянин. Их было двое — парнишка лет восемнадцати — двадцати убежал в сторону четвёртого участка, к улице Нариманова, ну а пожилой остался лежать на земле.

11

Слава Микаилу Мехмет оглы Горбачеву! (азерб.).

Костя немного помолчал и заговорил снова:

— Того капанца я видел ещё раз. Оказалось, никакой он не капанец, а курд родом из Армении, директор средней школы, звать его Хыдыр Алоев. Погромщики во главе с ним громили ларьки, рушили магазины, врывались в дома, убивали армян. Я позвонил в горком. «Что делать?» — спрашиваю. Они решили, я армянин. «Уезжайте из города», — говорят. «Как уехать, — говорю, — помогите». «Как хотите, — говорят, — так и уезжайте. И положите трубку, не отравляйте воздух». Свою семью я к товарищу отвёл, к Адилу Ализаде, у него дома пряталась ещё одна армянская семья. Позже про это то ли пронюхали, то ли просто заподозрили. Смотри, пригрозили Адилу, голову оторвём. Короче, мы с ним вооружились подручными средствами, пошли на завод взять отгул. Видим, у старой железнодорожной станции два сожжённых «Икаруса», сожжённый микроавтобус, а потом увидели «Жигули» — машина выгорела изнутри и снаружи, а в кабине сгорел человек. Чуть подальше — опять сгоревший «Жигуль».

— Я своими глазами видел во дворе «скорой помощи», — сказал Бармен. — Семья собиралась бежать на машине, их схватили и сожгли. Машина, я видел, была вся чёрная, не разберёшь, «Москвич» или «Жигули», а внутри пять обгорелых трупов. Своими глазами видел.

— Возвращались мы с завода, и зашли к знакомым, — продолжил Костя. — Одного зовут Игорь, другого Руслан. Руслан и говорит, что в клубе каучукового завода напротив горкома — эвакуационный пункт, всех армян туда ведут. Вчетвером привели мы в этот эвакопункт две семьи — мою и соседей Адила. На обратном пути в первом микрорайоне видим — два солдата ведут к эвакопункту девочку. До смерти мне этого не забыть. Девчушке лет двенадцать или тринадцать, ноги и колени сплошь в крови, сознание в ней едва теплится. Один солдат ведёт её под руку, а следом, шагах в двадцати, бредёт женщина лет пятидесяти, истерически плачет, причитает и рвёт на себе волосы. В буквальном смысле рвёт, потому как те летят с неё клоками.

— Солдаты хватали погромщиков и сдавали милиции, — сказал Бармен, — а та их отпускала.

Кто-то слабо потянул меня за рукав, я мигом обернулся. Это был Сиявуш. «Пойдём», — позвал он взглядом. Я спустился за ним и на первом этаже увидел маму — жалкую, сразу постаревшую, с абсолютно седыми волосами. Вид у неё был измученный, отсутствующий, глаза покраснели. У меня пересохло во рту, ноги подкосились, и я не помню, как подошёл к маме, как обнял её. Маму трясло в моих руках, она уткнулась лицом мне в грудь и плакала, не в силах вымолвить ни слова. Мне не терпелось узнать об отце — где он?

— Папы нет, Лео, нету папы, — внезапно произнесла она с исказившимся лицом сквозь рыданья. — Сгорел в машине, сожгли твоего папу… Папы нету, мы его похоронили… — Я прижал маму к груди и не смог сдержать слёз, горло перехватило удушьем. Мы долго стояли так, обнявшись, мать и сын. Наконец Сиявуш взял меня под руку и шепнул: «Будь мужчиной, Лео, ты должен поддержать мать».

Мы вышли из горкома.

Площадь по-прежнему была полна солдат и бронетехники.

— Если можно, зайдёмте на минутку домой, — тихо сказала мама, не подымая головы. По распоряжению Айдина к нам приставили нескольких милиционеров. Сиявуш пошёл с нами. Все окна были разбиты, наш диван, на котором отец любил полежать с книгой в руках, обгорелый валялся во дворе. Здесь же были разбросаны книги и мебель, по большей части сожжённая. Мы поднялись в дом. Дверь выломали, всё внутри порушили, раскурочили. Там и сям — осколки посуды, с провода свисала разбитая люстра. Телевизора, маминой швейной машинки, магнитофона, напольного и настенного ковров ручной работы не было. Всё пропало.

— Что понаделали, — расплакалась мама. — Что мы тридцать лет наживали, за тридцать минут изничтожили, по ветру пустили. Книги сожгли, тетради сожгли. — Мама нагнулась и со слезами подняла с пола листок бумаги. — Гляди, отцовская рука, его почерк. Он же несколько тетрадей исписал, всё загубили, нету.

Я взял у мамы листок. Это было стихотворение. При виде отцовской рукописи я снова прослезился. И затуманенными глазами прочёл отцовские стихи:

Эй, Кыгхнахач, мой рай земной, мой Кыгхнахач, Мой дивный сон, мой детский смех, мой сладкий плач! Трава шуршит, ручей бежит, пчела жужжит. В земном раю, в родном краю так чудно жить. Далёкий смех, звон бубенцов, собачий лай Зовут меня: вернись, наш сын, в родимый край…

Я долго стоял и молча глотал слёзы. Меня душила судорога жестокой утраты и отчаяния. Листок со стихами я положил в карман; это всё, что осталось мне в память об отце.

Я с горечью вспомнил фразу Армена про выпущенных из тюрем уголовников и его странный тост в ресторане: «Пусть люди не останутся без крыши над головой, и пусть не дано будет услышать плач и причитания по безвременным утратам».

— Пошли, — сказал я, обнимая маму за плечи. В дверях мы последний раз оглянулись на свой разрушенный очаг. Мама горестно покачала головой и, не в силах себя сдержать, опять расплакалась.

— Сиявуш, — сказал я, — спроси Айдина, нельзя ли заехать на кладбище.

— Конечно же, заедем, — сказал Сиявуш. — О чём вообще речь?

— Муж умер, стало быть, умерла моя половинка, — повторила мама сквозь плач. — Навестим его, очень может быть, что больше не получится.

Милиционеры доехали на своей машине до кладбища.

Я упал на свежую могилу отца и горько заплакал. Мама всхлипывала, говорила, что теперь её жизнь потеряла смысл, упрекала отца, зачем он её не послушал и вышел из дому, если бы, говорила, послушался, может, и ему б удалось спастись.

— Ох, не послушал он меня, не послушал, — с неизбывной горечью повторяла мама; она чуть-чуть успокоилась, когда машина выехала на трассу и понеслась к Баку. — Ведь видел же он, что творится на площади. Там толпа с флагами в руках орала: «Смерть армянам». Впереди всех шёл человек лет сорока — сорока пяти в сером пальто, что-то говорил, и все, в основном молодые парни, вопили следом: «Не отдадим Карабах», «Режьте армян», «Да здравствует Турция». Вопили, орали, потом закричали «ура». А люди всё подходили и подходили — с заводов, фабрик, училищ; и женщины в толпе тоже были. Одна из них, артистка здешнего театра, это мы потом узнали, так вот, она заговорила, вернее сказать, исходила криком: наших там раздевают, орала, насилуют, убивают, а вы не мужчины, наших убивают, а вы тут отмалчиваетесь. Словом, заводили молодёжь, науськивали на нас, а я только и думаю: только бы сынок мой, мой Лео, не приехал из Баку, хоть он и говорил, что на этой неделе не приедет, я всё равно боялась — услышит и приедет. Словом, братец Сиявуш, людей прибывало и прибывало, а я мечусь в испуге туда-сюда. Вышла на балкон, а на другом балконе наша соседка азербайджанка стоит. Я спрашивают: «Это что такое, что стряслось?», а она в ответ: «Я и сама не пойму». И лица на нет, извелась вроде меня. В руках у них, у этих парней, что-то блестящее было, у всех одинаковое, одного размера, мы потом уж узнали — железные прутья толщиной примерно с палец, отточенные, сделанные по спецзаказу; железяки эти были почти у каждого. Шли они, размахивали прутьями и орали. Тот, что шёл впереди, вроде как их главарь, тоже был с прутом… Через десять — пятнадцать минут является муж. Едва вошёл, я говорю: «Боюсь я, убивать нас будут». Он и говорит: «Зря боишься. Это же пацаны из профтехучилищ, нечего тут бояться». Не стал обедать, взял книжку, лёг на диван. На тот самый, что во двор сбросили. В это время по телевизору передали, что в Карабахе, под Аскераном, армяне убили двух азербайджанцев, одному двадцать два года, другому шестнадцать. Муж разнервничался, книжку в сторону. Сообразил, видно, что передача эта неспроста, не просто так. Мне не говорит ни слова, но я же вижу, побледнел. Совсем я потерялась. «Убьют нас», — говорю, а он знай твердит: «Ничего не будет, не бойся». После той передачи бабы на площади завизжали. Не знаю, что именно, муж окно закрыл. И ничего больше не было слышно. Позже всё вроде б утихомирилось, но заснуть я не могла. До трёх ночи стояла у окна, чего только не передумала. Телефоны были отключены, позвонить никуда не позвонишь. — Мама перевела дух. Сиявуш молча слушал, куря сигарету за сигаретой, выпуская дым в приспущенное боковое стекло. Я неотрывно думал об отце, прикрыв глаза, видел его — легковерного, с незлобивой улыбкой, — и сердце заходилось от тоски и бессилия.

Поделиться с друзьями: