Отдел «Массаракш»
Шрифт:
Опустился на нижнюю ступеньку крыльца. Бошку продолжал копаться в огороде.
— Чужой ты здесь, Птицелов. Потому-то и получается, что завсегда в крайнего тебя превратят. Хочешь помидорину? Вкусная…
— Нет! — Птицелов скинул ветровку, стянул через голову латаный-перелатаный свитер. Поглядел на левый бок и сразу обнаружил темно-красное пятно.
— На вдохе боль чувствуешь? Ну-ка попробуй! — распорядился Бошку. — А ежели нет, то ничего смертельного не стряслось. Кто это постарался? Киту?
— Нет. Рудо.
— С него, дурачка, станется. Не бери близко к сердцу. До свадьбы заживет. А что Киту?
— Ну, покричал. Ну, успокоился. Сволочь колченогая!
— Оклеветали, побили — подумаешь! Да не переживай так, Птицелов. Когда ты объявился в наших краях, Киту с Лией хоть мясо есть начали. Никто из охотников с ними не делится, а ты делишься. А раньше питались-то они чем? Что на огороде прорастет да тем, что в развалинах найдут. От довоенных консервов и стало Лие худо — как пить дать, Птицелов, от них. Она с рождения слабенькая. А тут еще всякую дрянь в себя заталкивать приходится. Но ты молодчина. Добычей делишься, за Лией горшки выносишь.
Ничего не сказал Птицелов. Вздохнул только.
— Ты перевяжи бочину покрепче, — посоветовал Бошку. — Легче станет, не так тянуть будет… Ну взыграло отцовское сердце, — продолжил он, приспосабливая горбыль под тяжелую от полуспелых плодов ветку, — дочка пропала. Пометался туда-сюда. А тут ведет ее Птицелов — чужак и почти нормальный. У самого — лицо поцарапано, руки покусаны. И чего это она тебя так?
— Возвращаться не желала. Билась, как рыба о песок.
Воспоминание о человеке, ждущем чего-то или кого-то — неужели Лию? — на дальней стороне Стеклянной Плеши, отозвалось болью в висках. Птицелов зажмурился и потер лицо ладонью.
— Чего бы это?.. — словно сам себя спросил Бошку. — Жизнь с Киту, само собой, — не сахар. Но лучше все-таки, чем смерть за пустырями.
— Скажи, Бошку. Чего ты меня всякий раз чужаком называешь? Или я — не такой же урод неприкаянный, как ты? Как Хлебопек или как Пакуша? — проговорил Птицелов с укором, не отнимая от лица ладоней.
Бошку почесал затылок.
— Называю тебя так, потому что врать неохота. Сам по себе ты такой проницательный или этот дар у тебя — вроде третьего глаза… Не знаю. Знаю только, Птицелов, что в наших краях ты долго не задержишься. Ты, Птицелов, хе-хе, птица перелетная. Всем это ясно, как день погожий. И мне, и другим.
— Вот те раз! — Птицелов встрепенулся. — Как это — не задержусь? А куда, по-твоему, я денусь? На кого Лию брошу?
…стоит высокий человек. И вроде топор у него в руках. А лица не видно — темное пятно…
— Птицелов-Птицелов… Пройдет еще немного времени и даже Лия тебя не удержит… Ну… Перестанет держать… Понимаешь?..
— Еще бы, — Птицелов поджал губы. — Лучше б ты врал, Бошку.
— Соль в том, Птицелов, что не я, а ты врешь. Самому себе. И лжи этой не ощущаешь. Ведь ты — почти нормальный. Тебе обувку подыскать, и волен шагать хоть до самой Столицы. Никто не остановит. Не заподозрит. Но ты живешь с нами на пепелище, делишься добычей с немощными. И, похоже, совсем потерял голову от девчонки, которой и до зимы не дожить. Местные чувствуют неладное и ждут не дождутся, когда ты проколешься. Ведь каждому… хе-хе… хотелось бы быть почти нормальным. Каждый из нас хотел бы быть тобой, Птицелов.
Птицелов поглядел на свои ступни. Пошевелил пальцами — всеми двенадцатью.
Он специально не носил обувь. В детстве деревенские мальчишки здорово колошматили его, обзывая «нормальным». Вот и приходилось выставлять уродство напоказ. Чтобы считали своим. Чтобы знали, на чьей он стороне.
— Слушай, Бошку. Как… как… — Птицелов шумно сглотнул, помолчал, потом договорил, стараясь не обращать внимания на боль, от которой почти ослеп и оглох. — Как у вас называют тех, кого… кого обычно не называют?
Дядька Киту был не только колченогим, но и криворуким. Лачугу собрал кое-как. Стены кривые, шифер на крыше подогнан хуже некуда. Как дождик, так внутри сразу потоп. Лия у него на земле лежала — на тряпке влажной, как дворняга, — пока Птицелов не отыскал для нее диван без ножек. Перерыл развалины вдоль одной из улиц — костяков человеческих среди них оказалось уймища! — но нашел-таки. На горбу волок через весь город. Никто ему не помогал. Говорили, ты, мол, здоровый. Почти нормальный. А народ тутошний — болезненный, слабый. Некоторые ведро воды поднимут, и сердце останавливается. Потом платок отыскал для Лии. Линялый, зато из настоящей шерсти. А Лия до того лысенькую голову марлей какой-то застиранной покрывала. Обрадовалась платку девчушка — глазенки округлились, губки задрожали! Ревела, жаловалась: дескать, отродясь у нее такой вещицы не было. Оно и понятно: дядька Киту целыми днями по подвалам и квартирам разрушенным рыщет. В поисках водки в бутылках с императорскими вензелями. На вещички для дочери времени не хватает.
Птицелов подошел к лачуге. Поглядел на щелястую дверь. За нею в единственной комнате чадила керосиновая лампа. Узкие полосы света падали на крыльцо.
Хлопали на ветру пеленки Лии. Все — в плохо застиранных пятнах. Птицелов потрогал одну. Сухая. Снял с веревки белье, сложил аккуратно — как мать учила.
Поднялся на крыльцо, толкнул дверь.
Открыто! Опять — открыто!
Сколько раз он просил их запираться! Упыри так и шныряют, стоит только Мировому Свету померкнуть.
Лия привстала с дивана, поправила платок. Птицелов оглянулся: дядьки Киту не было.
— Птицелов… помоги тебе бог… — Лия забрала у него пеленки, положила на диван.
Птицелов заметил, что в тазу у нее уже замочены несколько тряпиц.
— Худо тебе? — спросил, отводя взгляд от таза.
— Мне было худо. А теперь отпустило, — ответила Лия, и Птицелов с облегчением понял, что она не врет.
— Ты ела что-нибудь?
— Да ела, ела! — Лия отмахнулась. — Я ведь чаю заварила! Я ждала, вдруг тебе захочется зайти. Будешь чай? Сахару вот только нету…
— Что ты ела, Лия?
— Да кашку пшеничную, — снова махнула рукой девочка. — Папа выменял у фермеров пшенички. Так что сытая я, отобедала.
Потом она опустилась на диван. Положила маленькие кулачки на колени и опустила голову.
— Я и в самом деле — рыба малоумная, Птицелов. Ты же сердишься на меня, да?
Заныло в груди у Птицелова. Присел он рядом с Лией, обнял за плечи. Покусанная рука ныла, а ранки, оставленные зубами девочки, сочились.
— Что там стряслось, чихалка? У проплешины? Как ты очутилась в эдакой дали?
Лия молчала долго. Потом обронила:
— Я не понимаю…
Эта полуправда вызвала какой-то болезненный резонанс в чуткой ко лжи душе Птицелова.
— Успокойся, худышка. Я не сержусь. Просто расскажи, как так получилось.
— Я не понимаю, Птицелов! — повысила она голос и сразу закашлялась.
Он погладил ее сутулую спину.
— У нас в деревне… ну, там где я жил раньше… — начал Птицелов через силу. — Мы никак не называли их… Говорили — Неназываемые. И все понимали, что это значит.