Отец
Шрифт:
Отец зорко следил, куда начинал склоняться рой. Матка, видимо, была беременна, ей не терпелось поскорее сажать в ячейки новой вощины детву. Она быстро устала, и потянула рой к стоявшей неподалеку искусственной «ветле» — воткнутой в землю палке с пучком травы на конце.
С этим роем мы управились быстро. Он привился на ветле, и отец без труда стряхнул его в роевню. Внутри роевни был прилеплен кусочек сотового меда. И пчелы сразу облепили его, стали кормить свою царицу. Обычно рой отсиживался в роевне до вечера. Отец пересаживал его в улей на ночь — когда усталые пчелы ведут себя более спокойно. Да и матка, если ей не понравится новое жилище и вздумается пуститься на поиски другого, к ночи никогда не посмеет вылететь из улья.
Но не успел отец загнать весь рой в роевню, как жаркий воздух вновь пугающе зазвенел — из колоды вылетал второй рой. Оказывается, матки «квохтали» не напрасно, и раздел семьи еще не кончился.
Этот новый рой был не менее многочисленным и сильным. Меня уже укусили две пчелы: одна — в веко, другая — в верхнюю губу. Глаз мой заплыл, но я вел себя стоически, держал наготове вторую роевню, а отец — дымарь и метелку.
Но с самого начала поведение нового роя стало внушать тревогу — он склонился к старой груше, к ее верхушке, и как будто начал садиться. Отец уже приставил лестницу, чтобы лезть на дерево, но рой вдруг перестал кружиться над грушей и, снижаясь, потянул в сторону от пасеки.
Отец и я кинулись ему наперерез. Рой ускорил свой лет. Отец схватил ведро и, забежав навстречу пчелам, окуная метелку в ведро, принялся брызгать на них водой. Он делал это очень рьяно: махал метелкой, как поп кропильницей. Я бежал рядом, не выпуская из рук роевни.
Рой поднимался все выше. Обойдя нас, он устремился из сада в степь. Уж не та ли матка, чье сварливое попискивание я слыхал вчера сквозь стенку колоды, предводительствовала им.
Мы бежали за роем, стараясь обогнать его. Вот кончился сад, а рой не обнаруживал и признаков усталости; матка и не думала садиться и, как будто заранее определив свой маршрут, твердо взяла курс на открытую степь.
Отец не сдавался и продолжал махать своей кропильницей. Когда вода кончилась, он кинул ведро и метелку, принялся забрасывать рой землей. Я старался помогать изо всех сил, швырял комья земли в пчелиное, злобно жужжащее облако.
Солнце палило нестерпимо. Мы задыхались от быстрого бега, а рой уходил все дальше и дальше. Стало окончательно ясно — мы имели дело с роем-беглецом, и вела его неведомо куда очень своенравная и смелая повелительница. Она точно решила навсегда избавиться от миролюбивой опеки отца, от жизни в старой, неуютной, пропахшей пергой [1] колоде.
1
Вещество из цветочной пыльцы, заготовляемое пчелами для кормления детвы.
Если бы она знала, что ее вместе с новой семьей отец намеревался поместить в великолепный рамочный улей с узким и длинным летком и специальным отдушником для проветривания, с янтарно-светлой вощиной в рамках, она, пожалуй, и раздумала бы бежать, вернулась на пасеку. Так казалось мне во время погони за роем. Я готов был кричать об этом, но все это были только детские пустые мечтания. Матку увлекал вперед неведомый инстинкт, и загадочен, неисповедим был ее стремительный полет.
Глаз мой совсем закрылся, губа распухла, мне хотелось плакать от злости, от усталости, от горделивого своевластия пчелиной царицы. Выбившись из сил, я остановился и сел на жесткую траву бескрайней, поросшей будяками толоки. Голову палило солнце, пот заливал глаза. Вдали в раскаленном мареве дрожали курганы. Степь впервые показалась мне тягостно-бесконечной и пустынной: в ней не только пчелам, но и человеку нетрудно было затеряться без следа.
Я готов был разрыдаться. Вдали все еще маячила фигура отца, размахивающего руками, и было похоже на то, что он борется с вихрем или пытается остановить призрак.
Он пробежал за роем еще с четверть версты и вернулся. Лицо его было мрачно и черно от пыли, рубаха на спине промокла насквозь от пота. Он безнадежно взглянул на меня и, махнув рукой, сердито выругался:
— Улетела, стерва! Приблудница! Ну, туда ей и дорога, бездомнице.
Возвращались мы на пасеку в подавленном настроении. В тот же день, сев на коня, отец объехал степь верст на двадцать в окружности, но следов роя нигде не обнаружил: рой исчез бесследно, словно испарился.
Брачный полет
Наутро матки в старой колоде как будто угомонились, рои не вылетали, и я потихоньку улизнул с пасеки. Дёмка с утра, как всегда, пас хозяйских годовалых телят недалеко от сада. Бычки и молоденькие телушки, с уже заметно отросшими рожками, мирно пощипывали у опушки траву.
Сам Дёмка, с перекинутым через плечо ременным кнутом, сидел на бугорке и, по обыкновению, вырезывал из куска вербы какую-то пока непонятную мне штуковину, У Дёмки был замечательный складной ножик, чему я по-детски остро завидовал.
Дёмка презрительно взглянул на меня: ну, конечно, он считал меня отъявленным изменником и трусом, с которым не следовало и разговаривать. Не совсем уверенно я рассказал о бегстве роя.
Дёмка фыркнул:
— Хм… рой! Вчера я опять видал желтобрюха. Вот это да-а! Он шел колесом, а потом так и шмыгнул в нору.
— Отчего же ты не убил его? — наивно спросил я.
— Да-а, убьешь! Мы же уговорились вместе. Одному не с руки. Одному надо гнать его, а другому стоять у норы с кийком.
Теперь уже я мог усомниться в мужестве товарища, но промолчал.
Дёмка все еще недоверчиво смотрел на меня своими зеленовато-желтыми глазами. На его тощем, темном от загара, как закоптелый чугунок, лице конопины слились в одну сплошную грязновато-серую массу. Босые ноги были также черны от пыли и покрыты рубцами и ссадинами. Я уже знал: Дёмка был сирота и служил у богатого тавричанина пастушонком за кусок хлеба и худую одежонку. Дёмка почему-то считал меня чуть ли не барчуком и белоручкой. Сын панского садовника и пчеловода — это, по мнению батрацкой мелкоты, была куда более значительная социальная ступень.
Я вспомнил, что отец строго наказал мне утром не отлучаться с пасеки, и, заверив Дёмку, что обязательно приду к нему после обеда, как раз в то время когда полоз после дневной охоты возвращается в свою нору, бегом пустился в сад.
Я выбежал на главную аллею и услыхал сдавленный протяжный стон. Почему-то в этом, похожем на громкое мычание коровы, стоне я сразу узнал голос отца. Стон доносился со стороны пасеки, и я кинулся во всю прыть к нашей пчелиной поляне. Сердце мое, чуя беду, бешено колотилось. Я и теперь удивляюсь, как я, маленький мальчишка, мог, не зная еще, что случилось, так остро почувствовать несчастье.
Помню, я, еще не видя отца и того, что стряслось с ним, бежал и плакал, крича:
— Папка! Папочка!
Я увидел его под старой жерделой с наполовину усохшими черными коленчатыми гильями. Он лежал, странно вытянувшись, и не стонал, а ревел, словно стараясь втянуть в себя воздух всего сада. Рядом с ним валялись сломанная гилка, опрокинутый старчаковый улей с отбитой крышкой и роевня, вокруг которой с тревожным жужжанием кружились пчелы.
Не помня себя от ужаса и жалости, я подбежал к отцу. Лицо его было серым, как старая холстина лежавшей рядом роевни. Он зевал, грудь его странно высоко поднималась, а из-под задравшейся кверху рубахи виднелся впалый, покрытый испариной живот. Глаза отца, выпученные, просящие и, как мне показалось, полные жалости ко мне, неподвижно уставились на меня.