Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том IV
Шрифт:
За всю новейшую историю не было сражения более кровопролитного, чем Бородинское, и не было случая, чтобы армия, понесшая 50 % потерь, была способна на следующий день к продолжению действий.
«Прямым последствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель Наполеоновской Франции, на которую первый раз под Бородиным была наложена рука сильнейшего противника» («Война и мир», VII, 319).
Н. П. Михневич
Мост на Бородине (Фабер дю-Фор)
IV. Фили
Проф. ген. Н. П. Михневича
Кутузовская изба в д. Филях (Собр. И. Е. Цветкова)
Но не столько нужна была позиция, как пополнение войск; в армии было всего 60.000 человек; в некоторых полках оставалось до 300 чел. — пришлось обратить их в однобатальонные, и многими из них командовали капитаны; особенно были велики потери во II-й армии [9] . При таких условиях бороться против 100.000 чел. Наполеона было рискованно.
1 сентября армия выступила из Мамонова к Москве. Князь Кутузов, пожалованный за Бородинское сражение в фельдмаршалы, объехал позицию, выбранную Беннигсеном, и остановился на Поклонной горе. Его окружили все старшие генералы армии. Здесь, среди ясного сентябрьского утра, любуясь на златоглавую первопрестольную столицу, расстилавшуюся у их ног, защитники России совещались о предстоящем бое. Мысль об оставлении Москвы без боя была, может быть, только в одной голове старого фельдмаршала, но вскоре все пришли к сознанию о невозможности дать бой на избранной позиции. Во-первых, она была изрезана многими рытвинами и речкой Карповкой, затруднявшими сообщение по ней войск; в тылу была р. Москва и обширный город, отступление через который в случае нужды было бы для армии крайне затруднительно. Предлагали усилить позицию укреплениями с сильной артиллерией; укрепления уже начали строить; стали подходить войска и приближался вечер, но решения принять не могли. Из всех разговоров, к которым внимательно прислушивался Кутузов, можно было видеть одно: защищать Москву не было никакой физической возможности. Он подозвал к себе старших генералов.
9
Во II-й армии осталось пехоты, в 54 батальонах, всего 8 — 10.000 чел., следовательно, в каждом батальоне — менее 200 чел.; в сводной гренадерской дивизии Воронцова осталось 300 чел. (когда сказали, что дивизия Воронцова, защищавшая Семеновские флеши, разбита, то Воронцов сказал: «Неверно; она не разбита, но уничтожена!»); в Астраханском кирасирском полку из 400 чел. — только 95; остатки 2-й гренадерской дивизии, при обозрении левого фланга Бородинской позиции, были приняты полковником Толем за полк.
— Хороша ли, плоха ли моя голова, а положиться больше не на кого, — сказал он, вставая с лавки, и поехал в Фили, где стояли его экипажи.
В два часа в просторной, лучшей избе Андрея Савостьянова собрался военный совет. Кутузов сел в темный угол и, видимо, сильно волновался. Все генералы собрались своевременно; опоздал Беннигсен на два часа, по случаю рекогносцировки позиции. Его ожидали. Кутузов предложил на обсуждение вопрос: «Спасенье России в армии. Выгодно ли рисковать потерей армии и Москвы, приняв сраженье, или отдать Москву без сражения? Вот на какой вопрос я желаю знать ваше мнение».
Начались прения. Барклай-де-Толли, верный своему первоначальному плану действий, доказывал необходимость оставить Москву и сохранить армию, отступая к Владимиру и Нижнему Новгороду. Беннигсен, обращая внимание присутствующих на последствия, могущие произойти от оставления Москвы без боя: на потери для казны и частных лиц, впечатление, какое произведет событие на народный дух и иностранные дворы, на затруднения и опасности прохождения войск через Москву [10] , предложил: ночью перевести войска с правого фланга на левый и ударить на другой день в правое крыло французов; в случае же неудачи, отступить на старую или новую калужскую дорогу, откуда угрожать сообщениям Наполеона.
10
Как плохо иногда современники осведомлены о положении дел, показывают, напр., воспоминания А. П. Бутенева. Здесь мы встречаем такое указание: «Говорили, что Барклай был в числе немногих генералов, которые подали голос сразиться во что бы ни стало. Он не дерзнул бы соединить своего иноземного имени с оставлением Москвы. Эта великая жертва принесена была без ропоту, без мятежа и народного негодования в самой Москве и в губерниях только потому, что повеление шло от Кутузова» («Р. Арх.», 1881, III, 83).
Ред.
С Беннигсеном согласились: Дохтуров, Уваров, Коновницын и Ермолов [11] ; с Барклай-де-Толли — граф Остерман, Раевский и Толь: последний подал особое мнение: расположить армию правым крылом к д. Воробьевой, а левым — к новой калужской дороге.
Военный совет в Филях (Кившенко)
— Я, господа, — сказал Кутузов, — не могу одобрить плана графа [12] . Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история подтверждает это соображение. Так, например… Да вот хоть бы Фридландское сражение, которое, как я думаю, граф хорошо помнит, было… не вполне удачно только от того, что войска наши перестраивались в слишком близком расстоянии от неприятеля [13] …
11
По одной версии Ермолов был за мнение Барклая.
12
Беннигсена.
13
В сражении под Фридландом (1807 г.) Беннигсен был разбит Наполеоном.
Последовало минутное молчание и снова прения возобновились; но ясно было, что договориться до одинакового решения никак не могут. Кутузов тяжело вздохнул, как бы собираясь говорить. Все оглянулись на него.
— Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки, — сказал он. И, медленно приподнявшись, он подошел к столу, за которым заседал военный совет. — Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут несогласны со мной. Но я (он остановился) властью, врученной мне государем и отечеством, я — приказываю отступать.
Генералы разошлись с тяжелым сознанием тяжкой ответственности за принятое Кутузовым решение. Но здесь и сказалось все величие духа полководца, в руки которого русский народ отдал свою историческую судьбу.
Старик фельдмаршал, простившись с генералами, долго сидел и думал о вопросе, тяготившем его: «Не виноват ли он в принятом решении? Когда же было сделано то, что решило вопрос об оставлении Москвы, и кто же виноват в этом?»
— Этого, этого я не ждал, — сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру; — этого я не ждал! Этого я не думал!
— Вам надо отдохнуть, ваша светлость, — сказал Шнейдер.
— Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки, — не отвечая прокричал Кутузов, ударяя пухлым кулаком по столу. — Будут и они, только бы… [14]
Эти слова «только бы» вполне понятны: «только бы» я остался у власти, «только бы» не перестали верить в меня, «только бы» дали довести дело до конца, как я решил его провести.
На счастье России, фельдмаршал уцелел на своем месте и дожил до счастливого сознания быть спасителем отечества [15] .
14
Этот разговор с Шнейдером взят из Л. Н. Толстого «Война и мир».
15
4 сентября из с. Жилино Кутузов послал императору донесение о решении оставить Москву: «После столь кровопролитного, хотя и победоносного с нашей стороны, от 26 августа сражения, — писал Кутузов, — должен я был оставить позицию при Бородине… После сражения того армия была весьма ослаблена; в таком положении приближались мы к Москве, имея ежедневно большие даже с авангардом неприятельским и на сем недальнем расстоянии не представлялось позиции, на которой мы бы с надежностью приняли неприятеля; войска, с которыми надеялись мы соединиться, не могли еще прийти… а потому не мог я никак отважиться на баталию, которой невыгоды имел бы последствием не только разрушение армии, но и кровопролитнейшую гибель и превращение в пепел самой Москвы; в таком крайне сомнительном положении, по совету с первенствующими нашими генералами, из которых некоторые были противного мнения, должен был я решиться попустить неприятеля взойти в Москву, из коей все сокровища, арсенал и все почти имущества, как казенные, так и частные, вывезены и ни один почти житель в ней не остался. Осмеливаюсь всеподданнейше донести Вам, Всемилостивейший Государь, что вступление неприятеля в Москву не есть еще покорение России… напротив того с армией делаю я движение к тульской дороге, сие приведет меня в состояние прикрыть пособия в обильнейших наших губерниях заготовленные… хотя не отвергаю того, что занятие столицы не было раною чувствительнейшею, но, не колеблясь между сим происшествием и теми событиями, могущими последовать в пользу нашу с сохранением армии, я принимаю теперь в операции со всеми силами линию, посредством которой, начиная с дорог тульской и калужской, партиями моими буду пресекать всю линию неприятельскую, растянутую от Смоленска до Москвы и… надеюсь принудить его оставить Москву и переменить свою операционную линию. Пока армия Вашего Императорского Величества цела и движима известною храбростью и нашим усердием, дотоле еще возвратная потеря Москвы не есть потеря Отечества. Впрочем, Ваше Императорское Величество, всемилостивейше соизволите согласиться, что последствия сии нераздельно связаны с потерею Смоленска». (Бумаги, относящ. до Отеч. войны, изданные Щукиным, ч. I, стр. 95–96.) Последняя фраза в донесении, заключавшая намек на Барклая, часто служила обвинением со стороны современников против Кутузова. Порицает Кутузова за намерение «набросить невыгодный свет» на Барклая в своих записках Ермолов. Но особенно резко отозвался Жозеф де-Местр в своем донесении сардинскому королю 2 июня 1813 г. Отзываясь вообще чрезвычайно строго о Кутузове, отрицая за ним какие-либо заслуги (про Бородинскую битву он говорит: «битвою распоряжались собственно Барклай, искавший смерти, и Багратион, нашедший ее там»), Жозеф де-Местр писал о конце реляции Кутузова: «Какая низость, какая гнусность! Чтобы называть вещи их настоящим именем, мало преступлений подобных тому, чтобы открыто приписать весь ужас гибели Москвы генералу Барклаю, который не русский и у которого нет никого, чтобы его защитить» («Р. Арх.», 1912, I, 48).
Ред.
Н. П. Михневич
Москва конца XVIII в. (рис. Де-ла-Барта)
V. Ростопчин — московский главнокомандующий
С. П. Мельгунова
«Эмигрант» (рис. Орловского)
Удалось ли это ему в действительности? Если от назначения Ростопчина и были в восторге такие лица, как Багратион, видевший в Ростопчине олицетворение истинно-русского начала и относившийся поэтому к нему с «обожанием»; если это назначение приветствовали искренние и наивные «патриоты», в роде С. Н. Глинки, готового противопоставлять Ростопчина Наполеону и тем доставлявшего, конечно, огромное удовлетворение самолюбивому графу, но общее впечатление от назначения скорее было не в пользу Ростопчина. В Москве были удивлены, увидев балагура-вельможу в роли «московского властелина». Современник Бестужев-Рюмин это впечатление передает в таких характерных словах: «Признаюсь откровенно, что лишь только я узнал о сей перемене начальства (т. е. о назначении вместо Гудовича Ростопчина), сердце у меня облилось кровью; как будто я ожидал чего-то очень неприятного» («Чтения Ист. и Др.», 1859, II, отд. V, 69). И, конечно, он был совершенно прав, так как Ростопчин был уже известен, как представитель того боевого национализма, который, в конце концов, неизбежно приводил к пробуждению самых низменных шовинистических чувств, самых дурных инстинктов в некультурных массах. Дух патриотизма Ростопчина, как нельзя лучше, охарактеризовал К. Н. Батюшков, сказавший еще по поводу «Мыслей на Красном Крыльце» и литературной деятельности Глинки: «любить отечество должно… но можно ли любить невежество?» Московский барин, державший француза-повара, изъяснявшийся и переписывавшийся только на французском диалекте, понимал проявление патриотизма в виде самых грубых выходок. Ростопчинские друзья, съютившиеся в его московской гостиной, приходили в восторг от «забавных» выходок своего покровителя. Правда, проявления этого острого ума были довольно трафаретны. Булгаков не без удовольствия рассказывает, как однажды он принес лубочный портрет Наполеона, и Ростопчин тут же написал на нем площадное двустишие. Он же передает о горячих спорах Ростопчина с женой из-за того, что московский главнокомандующий поместил дорогой бронзовый бюст Наполеона в совершенно неподходящем месте. Жена Ростопчина — католичка протестовала, так как Наполеон был коронованной особой, помазание над которым совершал сам римский первосвященник. Но Ростопчин ни за что не хотел уступить жене… («Ст. и Нов.», VII). Таково было убогое остроумие знаменитого московского патриота. Неужели в этом проявлялся действительный ум? Нет ничего удивительного, что многие из друзей Ростопчина восторгались этими буффонадами — ко многим из таких друзей вполне может быть применено замечание Батюшкова: «самый Лондон беднее Москвы по части нравственных карикатур…» Небезынтересно для личной характеристики Ростопчина отметить тот факт, что назначение его встретило несомненное сочувствие в среде московских иезуитов: «перемена губернатора, — писал аббат Сюрюг, — будет для нас выгодна. Я имел случай представиться ему и был им принят хорошо. Обещание графа оказывать нам особенное покровительство дает самые счастливые надежды» (Попов, «Москва 1812 г.», «Р. Арх.», 1875, VII, 275). Можно было бы подумать, что здесь косвенно оказывала влияние на московского патриота его жена — католичка. В действительности дело обстояло проще. У гр. Ростопчина, как мы могли уже убедиться, отнюдь не было какой-либо органической ненависти к иностранцам. Его узкий национализм был наносного происхождения, в значительной мере позой. Он ненавидел только свободомыслие, проявление которого заподазривал и там, где его не могло быть. И здесь, в отцах-иезуитах, он находил и несомненных помощников по политическому сыску, и врагов ужасных — «мартинистов». Отсюда вытекала и возможность «особенного покровительства» иезуитам со стороны Ростопчина.