Отгадай или умри
Шрифт:
Я, конечно, не удержался, ввинчивал в каждый кроссворд по одному вопросу о тех, кого в годы репрессий расстреляли. Так, душу отвести! Понимал, что вряд ли проскочит, поэтому заранее готовил запасной вариант. Сам над собой посмеивался: «Моя борьба!» Редактор хоть и молодой был, но ушлый, начитанный, осторожный. Просекал. Я замену быстро предлагал, сложные вопросы вообще перестал ставить, до примитива умышленно дошел – вот, мол, вам, болваны, упивайтесь собственной догадливостью. Но не помогло. Этот редактор договор со мной продлевать не стал. Вернее, начальству не посоветовал. Другого он приискал. Или сам этот тип навязался. За взятку или по знакомству. Еврей, конечно. А как же! В каждой бочке затычки! Сколько их было первачей на службе у сталинского режима, сколько и поныне верно служат тоталитарной власти – не счесть. Хотя и их покромсало за минувшие десятилетия изрядно. Так им и надо! Поделом! За что боролись, на то и напоролись.
Нет, сынок, я не антисемит. Национализм – это мерзко, недостойно порядочного человека, коим себя считаю. Русских сволочей и прихлебателей куда больше. Я сейчас конкретно об этом типе, отнявшем, вольно или невольно, те мои жалкие гроши, на которые рассчитывал, чтобы дожить, дотянуть, дописать.
Был у меня в редакции человечек один знакомый, с его помощью я узнал телефон своего конкурента. Через себя переступил, позвонил от Захара, когда в гости к нему наведался, объяснил, в каком бедственном положении, умолял не спихивать меня с этой работы еще хоть несколько месяцев. Он мне вежливо так дал понять, что сам нуждается и отступать не намерен. Врал – уверен. И редактора-мальчишку я упрашивал продлить со мной договор, унижался. Этот сперва интеллигентно увиливал, а потом и послал открытым текстом на три буквы. Захар мне предлагал вмешаться, он тогда хоть и мелкой, провинциальной, но все же номенклатурой был. Я запретил категорически.
Убить себя, как только закончу роман, я загодя решил. И способ придумал. А тут подумал – провались все пропадом. И роман, и жизнь моя проклятая. Ни денег я от Захара не взял, ни помощи.
Допишу тебе, сынок, это письмо и уйду на вечный покой. Уйду греховно и со злобой к тем, кто нашу страну загнал в тупик, народ в стадо превратил, а себя беззастенчиво кормил-поил деликатесами и ублажал свое самолюбие могуществом власти. И еще…
Не могу толком этого объяснить ни тебе, ни себе самому, но я хочу, чтобы ты отомстил двум этим людишкам, от которых я претерпел последнее в моей жизни унижение. Меня, бывало, гноили и топтали куда крепче и жестче. Но именно они вызвали во мне то отчаяние, что заставило незаконченную рукопись спалить и… Ненавижу их. Твари безжалостные…
Я тебе их не назвал специально. Я их в кроссвордах зашифровал. Может, сдуру, спьяну, в последнем, так сказать, творческом кураже, а может, по какому-то наитию. Ты читаешь письмо, будучи взрослым и наверняка умным, эрудированным человеком. Пусть это выглядит по-книжному, как в старых авантюрных романах. Отгадай кроссворды как загадку, прочти по буквам на пересечениях мою просьбу и выполни ее, как сочтешь нужным. Если, конечно, те двое сволочей бездушных к тому времени будут еще живы.
Прощай, сынок. Проживи честно, в ладу с самим собой. А доведется добраться до вершин – хоть праведно, хоть как! – сломай шею гидре. Такая цель оправдывает любые средства».
Глава 6
Суд
(продолжение)
Фогель прочитал посмертную исповедь Сергея Сергеевича Алекина. Все прояснилось окончательно и… стало выглядеть еще более абсурдным и противоестественным. Он поднял глаза. Мудрик молча глядел на него. Пропал игриво-издевательский блеск во взгляде. Он стал холоден и не сулил пощады.
– Ну вот, подсудимый! С обвинительным заключением познакомились. Но прежде, чем мы услышим, признаете ли вы себя виновным, суд предъявит вам свидетеля – он же участник преступления. Очная ставочка, если хотите. Или что-то в этом роде.
Мудрик достал из кармана мобильный и нажал одну кнопку. Через несколько секунд дверь отъехала и коренастый ввез того синюшного бомжа, имя и фамилия которого перестали быть секретом для отгадавшего загадку Фогеля.
Это был Вячеслав Сажин, Славка Сажин, давший ему путевку в профессию много лет назад в молодежной газете и вскоре ушедший с повышением – мелким чиновником, но в журналистский союз. Если тогда, при первом свидании у Мудрика, Фима смог обнаружить что-то смутно знакомое в облике этого человека, то сейчас – нет. Потому что перед ним предстало подобие человеческого существа. Палачи Мудрика сотворили с его лицом что-то страшное, хотя и при той встрече оно, мягко говоря, не вызывало восторга. Славка был избит и искалечен. Он не подавал признаков жизни.
Мудрик мельком взглянул на обмякшее в кресле тело и брезгливо скомандовал: «Увезти!»
Фогель собрал в кулак остатки воли. Он понимал: его ждет то же самое. Для того и продемонстрировали ему Славку.
От его речи в защиту самого себя вряд ли что-нибудь зависит: рациональные доводы и разумные аргументы здесь не пройдут. Он в руках умного, эрудированного безумца, исполняющего волю другого безумца. Чудовищные комплексы одного унаследованы, да еще и болезненно преломились в сознании другого. Доказывать и объяснять с позиций нормальной логики – самоубийство. Это может только разозлить. Но молчать тоже нельзя. Надо найти тон единственно верный.
– Подсудимый, вы узнали этого господина? Ах, не узнали! Ну что же, немудрено. Он несколько изменился с момента вашей предыдущей встречи лет эдак тридцать пять назад. Лишился собственности, родных. Последние годы провел на свалке. К тому же с ним поработали наши парикмахеры и визажисты. Они объяснили ему, в чем его ошибка. Чуть перестарались, вот и умер, бедняга. Вы подтверждаете, что в сговоре с этим господином в 1973 году лишили скромного приработка человека по фамилии Алекин?
– Федор Захарович, вы разумный, образованный человек, – как можно спокойней начал Фогель. – То, в чем вы меня обвиняете, можно предъявить любому человеку, решившему поступить на службу, начать карьеру. Каждый из нас, устраиваясь на работу, вольно или невольно занимает чье-то место. Тот, кто место предоставляет, принимает решение. Несчастный Слава предпочел меня. Я допускаю, что кроссворды вашего батюшки были лучше моих, а деньги были ему нужнее, чем мне. Но можно ли так сурово судить юношу, коим я был тогда? Разве мог я осознать всю важность, жизненную необходимость этой работы для вашего батюшки, даже после его телефонных объяснений, весьма, насколько я помню, кратких и несколько сбивчивых по причине душевного волнения? Скорблю вместе с вами, разделяю вашу боль. Как я теперь убедился, Сергей Сергеевич был высокоодаренным и достойнейшим человеком. То, что он создал и уничтожил собственноручно, наверняка было шедевром. (На мгновение мелькнула мысль, что перебирает, но… «Остапа несло».) Сейчас, когда я прочел его прощальную исповедь, этот потрясающий человеческий документ, я страшно жалею, что нельзя отмотать время назад, вернуться к тому дню. Нет сомнения, что я уступил бы его просьбе. Да, я в чем-то виноват. Не услышал ту боль и отчаяние, которые побудили Сергея Сергеевича обратиться ко мне. Но еще раз призываю вас, Федор Захарович, вспомнить, что я был всего лишь молодым, неопытным, бесшабашным журналистом, искавшим заработка. Никаких намерений идти по чьим-то костям, ломать чьи-то судьбы у меня не было и быть не могло. Моя вина трагическая, Эдипова, я бы сказал. Я виноват без вины. Я полностью в вашей власти и готов к смерти. Единственное, о чем я вас молю, – оставьте в покое мою жену и сына. Уж они-то вовсе непричастны к этой истории, согласитесь.
Фогель умолк. Слезы катились по его щекам. Импровизация, в которой удалось сочетать здравые доводы рассудка, раскаяние и высокую, приятную слуху Мудрика оценку сожженного романа его папаши, должна была потешить самолюбие этого свихнувшегося садиста. Ефим Романович и сам растрогался от проникновенности и стилистического совершенства собственной речи, надиктованной инстинктом самосохранения и имевшей единственной целью спастись.
– Ну что ж, неплохо, неплохо, – снисходительно констатировал Мудрик, пародийно-театральным жестом смахнув мнимую слезу. – Подсудимому удалось растрогать не только самого себя, но и суд, чем вызвать к себе доверие и сострадание. Подсудимый искусно преподнес себя как человека с чувством собственного достоинства. Он продемонстрировал самоотречение ради жизни близких, осознание трагической вины, не забыв при этом польстить высокому суду, выказать уважение памяти жертвы, столь дорогой моему сердцу. Я рыдаю, я рыдаю… Но подсудимый оказался плохим психологом и, к тому же оскорбительно недооценил умственные способности высокого судьи. Он счел, что я законченный псих и круглый идиот, способный поверить его позднему раскаянию и всерьез отнестись к его оценкам личности и творчества моего отца. Ту т подсудимый сильно, я бы сказал – смертельно прогадал. Моих мозгов, воспоминаний детства и опыта познания людей вполне достаточно, чтобы с дистанции времени посмотреть на покойного отца беспристрастно. Прочитав его исповедь, подсудимый, как и сын пострадавшего, проникся глубокой уверенностью, что автор – безнадежный алкоголик и параноидальный графоман. Автор – несчастный, больной человек с покалеченной судьбой. Он напрочь не принимал мир, в котором жил. Он был с ним в трагическом конфликте, но слишком надломлен и слаб, чтобы противостоять ему в традиционных формах. И тогда он решил бросить режиму литературный вызов, возомнив в себе дар великого художника. Он решил написать выдающийся, правдивый и мощный роман и швырнуть его, как бомбу, в логово правящей мрази. Он писал его с маниакальным упорством, заливая водкой страницы и мозги. Что там написалось? Чушь собачья, псевдофилософская белиберда? Скорее всего! Однако… Обвиняемый не мог не сделать вывод, что в определенной мере пострадавший владел словом и имел своеобразные философские воззрения. Вкупе со знанием жизни, литературы, вкупе со страстью, водившей пером, это могло привести к неплохому результату. Вполне вероятно, что рукопись романа, будучи дописанной, доработанной, отредактированной, представляла бы собой если не шедевр, то вполне достойный образец художественно-публицистической прозы. И в этот момент подсудимый, в сговоре с еще одним шалопаем, ныне покойным, взял и подстрелил мастера, как птицу влет.
– Это был случайный выстрел, Федор Захарович.
– Все в нашей жизни случайно, Ефим Романович! Сама жизнь случайна. Ну согласитесь, разве трое ваших коллег из газеты «Мысль», приятель ваш компьютерщик и еще пяток людишек, вам не знакомых, – разве не пали они случайными жертвами сценария, который я задумал и реализовал, дабы довести вас до нужной кондиции? На их месте могли быть и другие. Просто фишка так легла. Мое воображение так нарисовало. Оно же подставило «Мудрика» вместо «суслика», что, надеюсь, вызвало у вас гамму чувств и явилось полезной разминкой для вашего недюжинного интеллекта. А почему, как вы думаете, почти все персонажи этой пьесы были найдены мертвыми в одинаковой декорации, в аналогичных мизансценах? Ах, так вы ж не знаете, что не только ваш доморощенный Билл Гейтс, но и все прочие окочурились с перепою! Еще бы, пять-то бутылок беленькой залпом, без закуски, не считая пол-огурчика. Им не хотелось, не пилось. Ребята мои влили. Бедняги померли от алкогольной интоксикации. А на ногах у каждого валеночки обрезанные. А на столе стаканчик граненый, которым не пользовались, да энциклопедия двухтомная – тоже им не пригодилась. Вот, Ефим Романович, именно такая, точно такая картина предстала дознавателю, когда вскрыли дверь в комнатку батюшки моего грешного и любимого. Обстоятельства разнились только тем, что бутылочки те, выставленные крестиком, батюшке моему никто не вливал насильно – он их сам каким-то чудом одолел. Правда, стаканчиками, стаканчиками… А в остальном все совпадает. Именно ее, картинку эту, я моим людям и велел в деталях воспроизвести. Чтобы все натурально. И штофчики такие же, по образцу, что у меня хранится, и валеночки пообрезали, и словарик. Огурчик, правда, не тот, в его-то времена повкуснее солили. Вот таким образом я батюшке в потусторонний мир привет свой передавал, отвечал на письмо. Да и задачка туже закручивалась, затягивалась – вашим приятелям из прокуратуры на радость. Вы-то все дружно искали рационального объяснения, чуть с ума не сошли. А его нет. Нет его. Есть мой вполне иррациональный замысел, мой прихотливый сюжет, мой кайф. Но великий кайф впереди. Он близко. Через часок-другой, когда вы уже таки помолитесь своему еврейскому богу и таки попрощаетесь со своею никчемной жизнью, вас проводят на тот свет точно тем же путем. Как написал мой любимый, наш с вами русско-еврейский поэт Иосиф Бродский, вы отправитесь, – тут Мудрик встал в позу пиита, воздел правую руку к потолку и нарочито торжественно продекламировал: – «…в ту черную тьму, в которой дотоле еще никому дорогу себе озарять не случалось». – Потом резко сменил наклон туловища, подавшись вперед, осклабился и, ткнув пальцем в сторону Фимы, зловеще прошипел: – Ты, говнюк, не испытал ненависти и борений – того главного, что поддерживало в моем отце жизнь. Ты испытаешь его смерть.
Мудрик направился было к двери. Обомлевший от всего услышанного, Фима, тем не менее, среагировал единственно возможным и естественным образом: он заорал.
– Стойте! Даже самым страшным преступникам полагается последнее слово! Вы начали в форме судебного процесса, а заканчиваете как банальный убийца!
Он попал. Отчаяние обреченного выстрелило в яблочко. Мудрик на мгновение замер, в глазах читалось изумление. Он явно не ожидал, что у этого полутрупа хватит духу на предсмертный бунт.