Открытая книга
Шрифт:
– Да, да. И сильнейшая. Смертность – сорок процентов!
– Дифтерия?
Страницы учебника мысленно прошли перед моими глазами, с рисунком, на котором был изображен задыхающийся ребенок, с примечанием, в котором была указана смертность до и после открытия сыворотки. Сорок процентов – это было «до».
– Разумеется, согласна, Николай Васильевич. Когда нужно ехать?
– Лететь!
– Все равно лететь. Сейчас?
– Завтра утром. И завтра же нужно быть в Анзерском посаде.
Прямо от Николая Васильевича я отправилась искать Лешу Дмитриева – искать, потому что было еще утро, а жизнь в профкоме и ячейке начиналась обычно с четырех часов дня. Но Леша был уже на месте – энергично прикусив губу, делал выписки из какой-то книги. Я вошла и удивилась, как он переменился за последнее время – постарел, если это выражение можно было отнести к юноше двадцати трех лет с петушиным хохолком на затылке.
– Есть разговор, Таня, – сказал он серьезно. – Только не сейчас. Зайди завтра, часа в четыре.
– Не могу.
– Почему?
– Потому, что завтра я буду уже далеко.
– Где же?
– В Анзерском посаде.
Я объяснила ему дело, которое поручил мне Николай Васильевич, и он выслушал не перебивая.
– Ну что ж, счастливо, – сказал он. – Когда вернешься?
– Смотря по обстоятельствам. Думаю, что через две-три недели.
– Тогда и поговорим!
Я ничего не понимаю в авиации, и очень возможно, что самолет, который был предоставлен в мое распоряжение, был результатом гениальной конструкторской мысли. Но, очевидно, это было давно, потому что при первом взгляде на него вспомнилась «Нива» времен войны 1914 года и фото воздушного боя между нашим и неприятельским «аппаратами». Это был именно аппарат – недаром с этим словом у меня всегда связывалось представление о чем-то трещащем и составленном из дощечек и палок. Но отчасти он напоминал и этажерку, которую нельзя, разумеется, назвать аппаратом. Короче говоря, я должна была лететь на «аврухе», как назвал машину дежурный по аэродрому, то есть в самолете какой-то старой конструкции.
Мужчина атлетического сложения – даже страшно было подумать, что сейчас он вскарабкается на этажерку и тем не менее она полетит, – подошел ко мне и назвал себя вежливо, но мрачновато:
– Табалаев.
Николай Васильевич велел мне для солидности называть себя доктором, и я сказала, немного покраснев: «Доктор Власенкова», но сейчас же раскаялась, потому что летчик внимательно посмотрел на меня, подумал и недоверчиво крякнул.
– Допустим, – сказал он. – Итак, чем могу быть полезен, доктор?
Я объяснила, что необходимо доставить в Поморье два ящика с ампулами – «как видите, совсем небольшие».
Летчик сказал: «Так-с, доктор», потом достал трубку, закурил и уставился на ящики: по-видимому, они изумили его.
– Надо устроить, Ваня, – сказал дежурный.
– «Авруха» же, – сказал дежурный.
Тем не менее он, ворча, унес ящики и минуту спустя вернулся с какой-то шкурой, в которую мгновенно завернул меня как ребенка. Потом он объяснил, что в самолете две кабины – я буду сидеть во второй. Перед моими глазами будет доска приборов, а перед коленями все время будет ходить туда и назад, направо и налево рычаг, который называется «ручка». Но чтобы я, боже сохрани, не вздумала хвататься за эту «ручку»!
Я спросила, нельзя ли, чтобы рычаг не ходил, и он, подумав, ответил, что можно.
– Но при этом условии, доктор, – серьезно объяснил он, – самолет не летит.
Потом дежурный сказал: «Счастливо, доктор!» – и помог мне вскарабкаться в кабину, очень тесную и состоящую из зеленых матерчатых стен, натянутых на деревянные палки. Передо мной на фюзеляже был полопавшийся туманно-желтый козырек, через который было видно такое же полопавшееся туманно-желтое небо, а под ногами отверстие для той самой «ручки», за которую мне запрещалось хвататься. Отверстие меня утешило, сквозь него был виден овальный зеленый кусок земли, которую я покидала…
– Прекрасно, доктор, – заглянув в кабину, сказал летчик.
Он и потом в дороге не называл меня иначе, как доктором, и хотя я уже не краснела, привыкла, видно было, что эта незатейливая шутка от души забавляет его.
По огромному пустому полю, на котором свет белой ночи уже смешался с розовыми красками утра, мы, подпрыгивая, как на телеге, покатили вперед.
Я закричала:
– Товарищ, куда вы спрятали ящики?
Страшный оглушительный рев раздался в ответ так близко, точно кто-то рванулся ко мне нарочно, чтобы стонать, выть, греметь в самые уши. Самолет качнулся назад, потом еще глубже назад, и овальный зеленый кусочек земли подо мной побежал, потом стал уходить вниз и делаться больше и больше.
– Первое и самое главное, – сказал, прощаясь со мной, Володя Лукашевич, – не думать о полете.
Сжавшись под шкурой, от которой почему-то пахло касторкой, ежеминутно обороняясь от «ручки», откидываясь то вперед, то назад, было довольно трудно не думать о полете. Но прошел час-другой, и, как ни странно, я поймала себя на мысли о том, что удивительно: какой у Нины в музыке превосходный вкус, а мне под коричневый костюм купила голубого шелка на блузку. Потом Николай Васильевич представился мне расхаживающим по своему кабинету, заложив за спину короткие, толстые ручки. «Не так скоро, – говорит он, когда, выслушав его, я торопливо прощаюсь. – И вот еще что: посмотрите, только ли там дифтерия? Что-то больно высокая смертность, черт побери! Нет ли там еще и ангины? Некогда я задумывался над стрептококками, усиливающими дифтерию. Ну-с, а теперь подумайте вы».
Ладно, подумаем! Я бы уснула, если бы не ветер, со свистом врывавшийся в кабину со всех сторон и гулявший под шкурой, которую летчик недостаточно туго завязал на ногах.
– Ну, как дела? – заорала я, стараясь перекричать этот свист, казавшийся мне громче и отвратительнее равномерного шума мотора.
– Плохо!
Я подумала, что ослышалась:
– Что вы сказали?
– Плохо! – закричал летчик. – Движок сдает. Нужно садиться…
– Как садиться? Сегодня вечером мы должны быть в Анзерском посаде.
Он ничего не ответил, и я стала кричать, что он не имеет права садиться, потому что везет врача, которого ждут больные. Нельзя сказать, что это было легко: обороняясь от холода, ветра и шума, сидя то на одной, то на другой замерзшей ноге, объяснять летчику значение противодифтерийной сыворотки как профилактического и лечебного средства. Но я объясняла и, должно быть, недурно, потому что вдруг почувствовала, что самолет, который уже шел на посадку, стал выравниваться и даже набрал высоту.
Километров двести мы прошли на моем «горючем», как потом назвал лекцию летчик. Но в моторе случилось что-то еще, и нужно было уже не просто садиться, а спасаться.
– Вы слышите меня, доктор?
– Слышу.
– Иду на посадку, доктор.
Я закричала, что нужно отдать его под суд за трусость, но самолет начал равномерно уходить вниз, и вместе с ним стало отвратительно падать сердце, так что, к сожалению, пришлось замолчать.
Зато когда мы сели и шум, холод, свист – все прекратилось сразу, я так накинулась на летчика, что даже сама удивилась: неужели это я так хрипло, сердито кричу и с таким бешенством размахиваю руками? Он молча выслушал меня и сказал, что все это так, но тем не менее дальше лететь невозможно. Он долго объяснял почему, и по его лицу, по рукам, слегка задрожавшим, когда он сдвинул шлем на затылок и стал набивать свою трубку, я поняла: да, невозможно.
Вдалеке были видны огни какого-то городка, и я хотела сразу же нести туда ящики, но он не дал. Он посадил меня, открыл мясные консервы и разломил на куски черствую халу.
– Нужно есть, доктор, – пробурчал он и сунул в консервы чайную ложку, – иначе все равно никому не поможете, только сами сыграете в ящик.
Странный, дикий пейзаж с какими-то деревьями-кривулями раскинулся перед нами, холодно окрашиваясь лучами бледного солнца. Но картины природы в этот день очень мало интересовали меня.