Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
— Не мешай! — крикнула мать, отталкивая Шурку.
И снова как ни в чем не бывало приговаривали наперебой цепы, чаще и ладнее прежнего, подпрыгивали, ворочались на току растрепанные снопы, отрадно брызгало зерно, а он, Шурка, хозяин, сгорая от стыда, топтался около посада и не знал, что ему делать с батькиным молотилом. Вернее всего, надо бежать домой, взять свое, по силам, а отцово оставить до поры до времени. Но идти не хотелось, далеко: пока ходишь, как раз эти ловкачки бабы измолотят все снопы и Шурке ничего не останется.
Солина молодуха, играя цепом, покосилась на Шурку и пожалела его по — своему:
— Экий парнище, жених… а молотить не умеет!
— Я умею, — насупясь, ответил Шурка. — Молотило великовато… тятькино.
— Сам просил, — жестоко сказала мать.
— А — а, вот оно что! — одобрительно прогудела молодуха и утешила: — Подрастешь, станешь тятькой — в самый аккурат будет тебе это молотило.
— Да оно неловкое какое-то… Я умею молотить, — не сдавался Шурка. — Это молотило не умеет, — выпалил он, не зная, как еще оправдаться.
Бабы засмеялись и так часто и сильно ударили цепами, что и цепы засмеялись, и это было всего обиднее.
— Да отыщи ты ему, Пелагея, какое ни на есть старенькое, легонькое, завалящее! — крикнула Марья с жалостью. — Эвон как мается, дьяволенок, тошно смотреть, ай, право!
И тут произошло то, чего он не мог ожидать: мать оставила на минуту работу, молча прошла под навес и возвратилась с Шуркиным прошлогодним молотильцем. Когда она успела его припасти и зачем, бог ее знает. Шурка заплясал, как сноп на току.
— Ой, спасибо, мамка, спасибо… — бормотал он. — Как ты догадалась, принесла?
— Вот так и догадалась. Становись рядом со мной да учись молотить без баловства. Пора! — строго вымолвила мать, а голубые глаза ее залили Шурку теплом и лаской.
Он бросил батькино молотило, ухватил обеими руками свое, ловкое, неслышное на весу, и дело хотя и не сразу, но заметно стало налаживаться.
— Ровней маши… не забегай, не отставай, — учила мать.
— Крепче бей, жених, не ленись… теща смотрит! — озорно покрикивала Солина молодуха. — В дом приму, блинами угощу!
— И того не намоло — отит, что за обедом прогло — отит… — пела сестрица Аннушка.
— Ничего, помучится — научится… на обухе рожь молотить, из мякины кружева плести, — говорила, подмигивая Шурке, Марья Бубенец.
Верно, помучившись, он приноровился, и пять цепов стали выговаривать по — новому, еще чаще и отчетливо — дружней:
«Эй, чи — ще, чи — ще вы — ко — ла — чи — вай!.. Эх, боль — ше хле — ба на — мо — ла — чи — вай!»
И это последнее, самое веселое, громкое «ай», которого как раз не хватало на звонком току, было Шуркино, оно выделялось из всех ударов, складно заканчивая перестук, как песню.
Высунув от наслаждения язык и таинственным образом помогая им себе в работе, Шурка задорно поглядывал на сестрицу Аннушку. Вот уж неправда, что он больше съест, чем намолотит! Пожалуйста, он может без передышки лупить цепом до вечера и не притронется к карману, в котором лежит защипанная краюшка.
Ему очень хотелось поймать верткое молотило Аннушки, заехать по нему своей березовой деревяшкой, чтобы иметь право сказать: «Задерживаешь, тетенька Анна!» Но старый потрескавшийся сестрицын цеп низко, без устали порхал по снопам, никак нельзя было его поймать, и Шурка с уважением отметил это про себя. Постное лицо сестрицы Аннушки точно маслом помазали, оно подобрело, блестело под платком, выражая удовольствие. Толстый живот словно поубавился под фартуком и не мешал. Острые глаза не бегали, как всегда, попусту по сторонам, они зорко высматривали снопы, прилаживались, куда и как лучше ударить щербатым молотилом. Шурка, по правде говоря, не терпевший Аннушки, залюбовался, как она работает.
Он пригляделся к Солиной молодухе, к Марье Бубенец и увидел, что каждая работает по — своему хорошо.
Марья, например, пылая тугими сизо — багровыми щеками, казалось, молотила не цепом, а всем своим круглым, литым телом. У нее работали и губы, и щеки, и нос, притопывали — трудились ноги в разбитых мужниных сапогах, качалась голова, поднимаясь и склоняясь вместе с цепом, работал каждый побелевший палец, намертво вцепившись в рукоятку молотила.
Солина молодуха работала иначе. Дородная, в цветастом платке, который венком обнимал ее кудрявые русые волосы, она держалась прямо и неподвижно и лишь чуть пошевеливала — поводила, как в пляске, плечами, а в ее свободно опущенных руках само играло, свистело и билось, взлетая всех выше, падая всех стремительнее, ударяясь всех громче (громче Шуркиного молотильца. что он по — честному и признал), здоровеннейшее, как бревно, под стать ей, суковатое молотило. Лицо Солиной ничего не выражало и было даже отчасти скучное, но серые выпуклые глаза ее, когда Шурка встречался взглядом, задирали, ободряли его и говорили: «Вот как надо молотить, парень!»
Но, конечно, лучше всех работала Шуркина мамка: каждая кровинка горела и переливалась у нее на бледно — румяном оживленном лице, и она просто сдерживала себя, не выскакивала наперед, чтобы не обидеть соседок. Цеп матери неторопко и аккуратно делал свое дело: с силой бил по комлю снопа, потом, переходя к колосьям, цеп ударял слабее, бережнее, гладил макушку снопа, чтобы не оборвать ни одного колоска в мякину, и словно от этой ласки рожь покорно текла рекой на ток. Мать кланялась, будто благодарила кого-то, и, махая цепом, делала свое второе, еще более важное дело — улыбалась, думала что-то про себя радостное — прерадостное. Из-под платка у нее непроизвольно и безудержно лился из глаз внутренний голубой теплый свет, он озарял ее и все, что она делала и на что смотрела.
Не спуская взгляда с матери, Шурка утопал в этом теплом голубом свете, догадывался, о чем она думает, и сам широко улыбался во всю свою красную потную счастливую рожу.
«Вот она, какая помочь… управляемся почище Быковой молотилки. Любо — дорого смотреть! — думал Шурка, забывая вчерашнюю обидную арифметику и безотчетно радуясь всему, что он видел. — Вот тебе и чужие руки… Где же они оставляют половину ржи в соломе? Эвон, смотри, и мамкины и Солиной молодухи руки одинаково стараются, лучше и не надо».
Он невольно вспомнил, как ругался недавно под ригой глухой Антип со снохой, когда молотили овес. И кабатчик Косоуров бранился со своей сварливой бабкой. А Ваня Дух матерщинничал на все гумно, понукал и, даром что однорукий, так хватил замешкавшуюся жену молотилом, что она в лёжку пролежала до обеда в омете; пришлось Ване Духу везти жену на станцию к фельдшеру. Все перекорялись часто, грызлись, сердились, работая на току семьями, будто места другого для ругани не могли найти, и цепы не разговаривали складной скороговоркой, как сейчас, а стучали колотушкой, как попало, — слушать тошно.
Ему виделся сенокос на волжском лугу, когда сельские и глебовские мужики и бабы передрались из-за барского покоса, а потом, прогнав управляющего, неожиданно помирились между собой и косили сообща, как посоветовал Афанасий Сергеевич Горев. Тогда косы высвистывали, выговаривали на лугу: «Про — сти, про — сти!» Высокая трава, покорно ложась в темные, почти синие валы, шепотом отвечала: «Про — щ–щаю… Про — щ–щаю…» Даже весной у Быкова в навозницу бабы, сойдясь на отработку — кто за муку, кто за лошадь, кто за долг, — так громко и отчаянно — весело пели песни, такие горы навоза поднимали вилами, что Шурка с ребятами не успевал гонять коней. Он накатался досыта в телеге, стоя, крепко замотав на ладошки вожжи, молодецки упираясь босыми ногами в мокрое, грязное днище, и в обед, когда умывались у колодца, славно облил Растрепу из ведра, как это всегда делали в навозницу, балуясь, парни. Он наелся до отвала щей с солониной, напился чаю с медом и еще получил, помнится, пятьдесят копеек.