Откуда в море соль
Шрифт:
Ты стала рассудительной, говорит папа, теперь с тобой можно разговаривать. Прежде ты была как взбаламученный песок в бурной воде. Теперь вода чистая. Песок оседает. Папа предлагает нам коньяк и протягивает мне свою черную сигарету, потому что теперь напротив него сидит взрослая женщина. А еще он много говорит, но и внимательно слушает. С твоим отцом ведь нельзя разговаривать, говорит мама, но вы - новое поколение, и когда я вижу тебя такой...
– говорит она. Да, и что же ты думаешь? Она говорит, что думает о том, что она, возможно, подумала бы тогда, будучи беременной, если бы могла увидеть меня такой, какая я теперь сижу перед ними. Тайно она коллекционирует сообщения о несчастьях, она вырезает из газет и подклеивает на каждый новый месяц в календарь с афоризмами фото обуглившихся детских трупов, утонувших лошадей, замученных кошек, туда же - засушенные полевые цветы, голубиные перья, руками и ногами написанные пейзажи, еще в ее ночной столик втиснуты Тагор, Рильке, Гессе, и Тракль, и ленты, и бумага для упаковки подарков, письма, которые она хранит все, тогда как папа рвет каждое письмо, которое он прочитал и на которое ответил, и в одном из ящиков его ночного столика лежит кожаный кошелек с деньгами, а в нижнем отделении стоят комнатные туфли.
Твой отец - материалист!
Твоя мать строит воздушные замки!
У твоего мужа есть характер, говорит бабушка.
Рольф, естественно, не ревнует к такому кретину, как Карл, каковым я, собственно говоря, его и считаю, но я должна иметь в виду, что не стоит рассказывать Карлу о вещах, которые касаются только нас двоих, он надеется, что у меня достаточно чувства такта, чтобы не переступить грань между откровенностью и бесстыдством. И где пуговица, которой недостает вот уже несколько недель! Это происходит оттого, что ты постоянно возишься с этой псиной, а твой собственный муж нужен тебе, вероятно, лишь для того, чтобы согревать постель! Ответа он не ждет. Уходит, не закрыв за собой дверь. Если бы он хоть раз хлопнул дверью! Но он собой владеет, научился этому у своей мамы и за время военной службы, он держит себя в руках; такие, как Рольф, даже под зад пнут с милой улыбкой. Так одурачивают партнеров и выставляют за дверь докучливых посетителей. Незаметно, но эффективно убирают людей с дороги. Убрать с дороги. Он сам это говорил о себе и своем шефе, шеф ему особенно импонирует, как-нибудь я должна его увидеть, сказал Рольф однажды в темноте перед сном, когда опять ничего не произошло, один росчерк его пера - и головы катятся! Он уходит и продолжает думать за меня, даже считает, что это хорошо, но только думает всегда чуть-чуть мимо меня и не знает, в каком месте его корабль даст трещину. У него нет глаз на затылке, он всегда смотрит вперед.
Я спрашиваю маму, бывает ли, что человек, о котором имеешь определенное представление, вдруг меняется, было ли неверным это представление о нем или ты сам изменился? Я не меняюсь, говорит она, твой отец немного изменился. Я думаю, что мужчины меняются. Только мужчины? Да, отвечает она и тут вспоминает о чем-то, что причиняет ей боль. Не об отце, а о другом, за которым она ухаживала в годы войны, когда еще была в госпитале медсестрой, она добровольно бралась за самые трудные случаи, ноги ее были стерты, потому что ей выдали слишком маленькую обувь, подходящей для нее во время войны не нашлось, она проводила тогда ночи напролет в тесных туфлях, выхаживая умирающих из палаты смертников, и среди них был один, который писал ей такие романтические письма. А когда он вылечился после ранения, он стал посылать ей к Рождеству поздравления, сопровождая их годовыми отчетами о волнениях и крупных событиях, о мотоциклах, которые отправляла в США его предприимчивая жена, в то время как он, забившись в свой кабинет, ломал голову над организационными усовершенствованиями и обеспечивающими экономию новшествами, а прежде он посылал ей томики лирических стихов, всякий раз с вложенным внутрь своим стихотворением. Теперь он гонялся за мелкими аферистами и торчал на заводе "БМВ", сообщая о производственных мощностях "опеля", "фольксвагена" и "форда", и что нужно преодолеть застой, и что он сам все еще водит свой старенький "фиат", и что его жене опять пришлось поднимать и фиксировать опустившуюся почку, и она себя прекрасно чувствует, и что после консультации за двадцать марок его целых три месяца не беспокоили дивертикулы кишечника, и что у него в саду есть кусты сирени и розы "Форсайт", за гараж он платит ежемесячно триста пятьдесят немецких марок. Этот человек изменился, говорит мама, но, возможно, таким его сделала жена. Ведь в его письмах она никогда не шлет привет. Может быть, поэтому? Но во время войны был еще один человек, которого спасла мама, и он хотел на ней жениться, однако мой папа счел, что это невозможно и что он поднимет маму до себя, и они обручились во второй половине первой половины дня, когда мама была без сил после операции с ампутацией ноги, тут папа и влюбился окончательно в медсестру со стертыми ногами. Когда мама думает, что ее никто не видит, у нее опускаются углы рта. Ей кажется, что я не слушала. Вино виновато, что она так много говорила и даже поплакала. Бабушка говорит, что грусть без причины наступает часто, но с возрастом приходит и умиротворение, потому что тот, кто стар, уже ничего для себя не желает, и все, чего он не желал, остается позади.
А когда у Альберта действительно прием больных, ведь не может же он допустить, чтобы из-за меня умирали люди или все-таки из-за меня он мог бы?
тогда я ложусь на кровать, приоткрываю створку окна и уличный шум доносится, как сонное бормотание, каждая машина, которая проезжает мимо, серого цвета, солнечные лучи собираются в пучки и пробиваются сквозь занавески, сознание уходит, соскальзывает в вакуум, как смерть, уже больше не страшно, и тут раздается телефонный звонок, свекровь собирается за покупками в Линц и спрашивает, не нужно ли чего-нибудь. Я тоже еду, в автобусе сидят школьники, и вокруг них распространяется тот особый запах, который отличал и нас самих, когда мы были детьми. Как хорошо быть школьником и не знать, насколько опасно жить, а в Линце я покупаю черное белье, чтобы придать новый смысл жизни. При примерке каждой вещи продавщица утверждает, что она носит то же самое, она должна смотреть на меня спокойно: Альберт заклеймил мои плечи синяками. Я принадлежу ему. Под его губами мои груди стали больше. Его опытность, его повеления, мое послушание, его иди! иди же наконец! Он решает, как далеко можно зайти. Но нельзя устанавливать пределы, подтверждается это тем, что я об этом постоянно думаю, и еще тем, что из-за Рольфа у меня комплексы. Для Рольфа все женщины нормальны, только я - нет. Альберт говорит, что нет ненормальных женщин, есть только тупые мужчины, и что подъем происходит в тебе самом, как раз когда ты об этом не думаешь, оно и происходит, и что для женщины и без кульминации все тоже прекрасно. Он любит мою веселость. Я покупаю все, что черного цвета. Продавщица думает, что в этом есть и ее заслуга. Моя веселость происходит от того, что я радуюсь веселости Альберта. Блиц может бегать под стеной тюрьмы в городском парке, хотя это запрещено. Мы упраздним все запреты. От соблюдения одних только запретов люди становятся похожими на индюков и коршунов. Я пишу письмо Альберту: давай покончим с ложью! Не используй одновременно руль и меня, когда мы едем в машине! Но это письмо никогда не будет отправлено. Я увязаю в скомканных фразах, потому что Альберт любит мою сдержанность.
Есть несколько дорог. Одна ведет на запад из города, мимо кафе "Лихтенауэр", к мосту через городской ров. Раньше там стояла башня, еще видны опоры фундамента. Когда-то башня сгорела. Перейдя объездную дорогу, попадаешь на стоянку. Огромная стоянка для нескольких автомобилей. Эта улица была проложена с расчетом на туристов, потому что наш маленький городок лежит на границе с Чехословакией, и вдруг появилось ощущение, что мы - пограничная страна, возникло движение туда и обратно из Чехии, как здесь говорят. Нужно было создать автостраду. Наши коммерсанты ожидали большого оборота. Потом границу опять закрыли, и осталась только обходная дорога. Она ведет мимо монастыря Братьев Марии. Здесь тропинка для прогулок раздваивается. Я могу подняться по морщинистой песчаной тропинке мимо Святого Петра, мимо садов и вилл или обойти стену монастыря и попасть на территорию "за Марией", к небольшим огородам, одноквартирным домикам, лугам, спортплощадке, старушечьим скамейкам. Я знаю здесь каждый камень и каждый пучок травы, здесь всегда встречаешь одних и тех же людей, голоса, манеры, здесь Карл однажды зимним вечером прижал меня к себе и попытался поцеловать. Овладей мной, думала я, но он извинился и еще написал письмо, чтобы извиниться во второй раз. Здесь некто по имени Рольф засунул свою потную руку в вырез моего платья, а там еще ничего не было, с помощью бумажных носовых платков я создавала некоторую видимость, и поскольку я оттолкнула тринадцатилетнюю руку, Рольф счел меня добродетельной. Может быть, так оно и было. Позади монастыря Братьев Марии сидят те, кто по очереди умирает, и не знаешь, кого как звали, когда слышишь: этот тоже уже умер, эта не перенесла очередного воспаления легких. Кому-то, однако, везет, и тогда каждый знает: это тот, с желтой палкой, у него всегда так дрожали руки, это та, в клетчатом платке, при ней всегда была лохматая собака.
Другая дорога ведет вокруг города, через Линцентор, затем направо через бульвар, мимо пивоварни, к мосту Лихтенауэр, к катку, на котором играют в теннис. С тех пор как заброшенный летом каток стали засыпать красным грунтом, известно, кто у нас в городе лучшие люди. Мы, естественно, входим в их число, Рольф, Альберт, и Хильда, и я. Мимо теннисной площадки вдоль ржавой решетки у городского рва, мимо древних горбатых и сутулых домишек, их крошечных кривых окошек, мимо пруда, в котором карпы с жадностью хватают брошенные им хлебные крошки, мимо монастыря бедных школьных сестер, где до их сведения доводили, что младенца Христа убили евреи, и как вязать крючком кухонные салфетки, и что девочке не полагается свистеть, потому что при каждом таком звуке, вылетающем из девичьего рта, любимая Матерь Божья роняет слезу. Перейдя улицу, попадаешь на другой бульвар, тенистый, вдоль ручья, опять решетчатые стены, за которыми заключены для обозрения олени благородные и олени северные, пожалуйста, не кормить, пару оленей зовут Карл и Хильда, мимо мельницы, владелец которой умер от мучной пыли в легких, мимо городских стен, где тюрьма и дом пастора стоят совсем рядышком, за этими стенами. Но тюрьмы уже больше нет. В нашем городе нет настоящих преступников. А если появляются, тогда их транспортируют в Линц. Последний случай имел место, когда была открыта граница с Чехословакией: какой-то немец, не останавливаясь, пересек нейтральную полосу. На австрийском пограничном посту его допрашивали, он показал свои бумаги, которые оказались в полном порядке, однако порядка ради он был вынужден просидеть несколько дней в нашей городской тюрьме, потому что все время повторял только "уж и пошутить нельзя!". Добиться от него толку оказалось делом невозможным, и к тому же было лето, и под стенами тюрьмы сумрачно цвели розы, и многие шли вечером в парк, чтобы увидеть лицо безумца, но он не показывался, и выяснилось, что он действительно лишь шутки ради хотел проехать не останавливаясь из Чехословакии в Австрию по нейтральной полосе.
Еще существует прогулка в лес, и Альберт ждет с пяти часов, а теперь вообще он испугался, что я уже не приду, представил себе, что было бы, если бы я больше не пришла, почувствовал себя несчастным, ощутил комок в горле, и тут, говорит Альберт, по дороге бежишь ты, как никогда еще не бежала, и облака разошлись, и выглянуло солнце, чтобы увидеть тебя, увидеть, как ты бежишь сюда, и ворона запела, да, слушай, ворона просто не могла не запеть, когда увидела тебя. Больше, еще гораздо больше могло бы произойти, а мы ничего не говорим друг другу, потому что боимся лжи или правды. Мы любим друг друга не любя, ищем друг друга не ища, довольствуемся хлебными крошками, а, тебе холодно? Да, мне холодно. Ах, моя бедняжка, он растирает мне руки, я люблю тебя, люблю, ах ты, ты, у меня во рту пересохло, дай напиться из твоего, иди ко мне, а на обратном пути воздух становится таким темным и мрачным.
Альберт спросил меня про знак Зодиака, в книге, которую я купила про Тельца, чтобы изучать Альберта, утверждается, что ярко выраженный тип Тельца легко определить по походке. Она производит впечатление, будто у этого человека очень много времени и он не знает спешки. Он твердо стоит на земле и более, чем любой другой, послушен закону тяготения. Согласно книге, Телец в физиологическом отношении связан со Скорпионом, который управляет половыми органами и органами внутренней секреции. В книге про женщину, которая родилась под созвездием Овна, написано, что ей знакомы внезапные вспышки страсти, которые требуется немедленно утолить. Неверность, вот дамоклов меч, который висит над ее браком. Достаточно самой малости, и вот очаг уже брошен на произвол судьбы, брак разрушен, развод неминуем. Природная доброта превращает в крайнем случае Тельца в мужа, находящегося под башмаком у жены. Альберт это крайний случай? Когда он упоминает в разговоре Хильду, он всегда говорит: моя Хильда. И в книге написано, что Телец стойко называет жену своей лучшей половиной. Я подарила обе книги Альберту, но он сказал, что же подумает его половина, когда он принесет их домой, ведь она хочет, чтобы он читал Симону де Бовуар и Элис Шварцер, а его хватает только на то, чтобы полистать книгу, потому что по вечерам он уже слишком устает для всего и для чтения тоже.
Маленький знак внимания, говорит одинокая соседка Хильде и оставляет у нее в кухне тарелку с кексом или апельсиновым пирожным, если она к воскресенью пекла, и эти маленькие знаки внимания всегда посыпаны сахарной пудрой. Когда соседка уходит, Хильда засовывает куда-нибудь эту тарелку. Соседка неряшлива, и ее кексы никому не нужны, таким образом, маленькие знаки внимания сохнут, портятся и оседают в полиэтиленовом пакете мусорного ведра, а когда в понедельник соседка приходит, чтобы забрать тарелку, она спрашивает, понравился ли кекс, и Хильда ее благодарит, соседка, обрадованная, уходит и вскоре возвращается с ореховыми рогаликами и ванильным печеньем, посыпанным сахарной пудрой; с годами эти знаки внимания громоздятся друг на друга, как слои разложившихся в земле трупов, потому что Хильда ведь не может сказать соседке, что от нее всех воротит.
Что еще я знаю о Хильде? Что она должна несколько раз звать Альберта, прежде чем он придет есть. Что ее удивляет, почему ему вдруг разонравился ее ростбиф по-мексикански. Ведь прежде он с таким удовольствием ел ее острые блюда. Она его поддразнивает тем, что ведь именно теперь он, возможно, испытывает потребность в ее острых кушаньях, и поскольку он молча начинает есть, она действительно думает, что он ее обманывает, и она хочет от него услышать, правда ли то, что она чувствует. Уж не думает ли он, что она ничего не замечает? Он делает вид, что этого не слышит, тогда еще раз: эй, ты что, меня за дурочку принимаешь? И потом она говорит ему, что говорят друг другу только те, кто женат. Что она все это терпит исключительно ради детей. Альберт тоже терпит. Ради детей. И дети однажды будут это терпеть ради своих собственных детей, и, возможно, с помощью тех же слов они будут выпускать свои маленькие стрелы, неспособные разрушить, но способные поранить.
В приличном ресторане смех и звон бокалов. Однажды отсюда выставили Карла, потому что он встал и крикнул в сторону столика для постоянных посетителей: нацистские свиньи. Хотя это было некоторым преувеличением. Не все были национал-социалистами, и среди тех, за столиком, которые верят в свое дело, тоже. свиней у нас нет. Стены облицованы деревянными панелями, как у дедушки в кафе, когда вокруг бильярдного стола вдруг загоралось столько ярких ламп, сядь к роялю, я ведь не умею играть на рояле, это не имеет значения, сядь и положи пальчики на белые клавиши, скатерти с геометрическим узором, владелец ресторана обслуживает нас лично, это большая честь. Прежде чем вытащить пробку, он немножко вдавливает ее внутрь. Он делал это сотни, тысячи раз и с каждым разом делает все лучше. Исполняется песня, Хильде нужно выйти, она не говорит куда, она говорит: мне кое-куда нужно. Я придвигаюсь к Альберту, даю мой руке сползти под стол, его рука сползает следом, наши пальцы с кольцами переплетаются, мы обнимаем друг друга, выжимаем ладонями друг из друга воздух, раздавливаем напрочь нашу искалеченную любовь, и Хильда возвращается, мы отодвигаемся друг от друга, Хильда кладет сумку на стол, втискивается между нами, я опять с Рольфом, она - с Альбертом, мы имеем право, должны, хотим сидеть так в машине, дома, с ней он засыпает, она около него, когда он протирает глаза спросонья, она может на него смотреть, когда он принимает душ, возможно, она протягивает Альберту и тюбик с зубной пастой, а потом закручивает колпачок, ругает ли его Хильда, если в воде опять остался кусок мыла, курит ли он дома? Смеется ли он, когда его дети говорят смешные вещи? На ней тоже запечатлены следы твоих рук? Когда Хильда проводит ногтями по твоей спине, ты тоже мурлыкаешь? Ты смеешься так же, как когда ты со мной? Или, быть может, Хильда больше не выносит твоего смеха и не может больше слышать покашливания, с которым ты начинаешь лгать? Может быть, она слышит, как ты покашливаешь, уже тогда, когда ты закрываешь дверцу серой машины и идешь через дорогу к дому, так же, как я уже вижу сжатые губы Рольфа прежде, чем он поднимется по ступенькам, когда он внизу вынимает почту, он приносит в дом так много писем, но среди них нет никогда ни одного от тебя ко мне, мне ты никогда не подарил цветка, а ей ты их покупаешь, и, может быть, ей хочется, чтобы ты вставил гладиолусы себе в шляпу, потому что ты приносишь только цветы и ничего больше.