Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И как они думают, знакомые лавочники, что было дальше? Как раз тогда у него, Хаима-Мойше, сидела молоденькая белокурая гимназистка, она пришла к нему на урок. А у него руки сами собой сложились, как при словах «На помощь Твою уповаю» [4] , и он вынужден был зажать ладони между колен. Дальше — он наклонился к этой гимназистке и продолжил урок, по-русски, но привычно нараспев, будто молился: «Итак… чему равняется (а+b) 2?..»

И еще он может рассказать лавочникам, что в то время у него, Хаима-Мойше, был друг, года на три моложе. Хаим-Мойше с ним занимался, готовил его к разным экзаменам. Его звали Мейлах. Они вычитали, что во Вселенной существуют туманные сферы, и стали изучать их вместе с Ицхоком-Бером и сами. По вечерам гуляли за городом или залезали на крышу Ицхока-Бера и искали новые звезды. А звезд на небе было множество. И Мейлах, его друг, любил звезды, но никогда о них не говорил. Ах да, Мейлах уже научился не говорить ни о себе, ни о звездах, которые так любил. Однажды он, Хаим-Мойше, подошел к Мейлаху и сказал: «Молчи, — сказал он ему, — и все будет хорошо».

4

Бытие 48:18. Слова, которые произносят во время обрезания.

Вот так они и жили, он и Мейлах, в одиночестве и вдвоем, вдвоем и в одиночестве. Потому что в душе Мейлах так до конца с ним, Хаимом-Мойше, и не согласился. Хаим-Мойше считал, что в этом недостойном мире надо скитаться одному, незаметно, подобно тени. И умереть надо тоже в одиночестве, где-нибудь в чужом большом городе, и чтобы похороны были вечером, в сумерках, и без процессии. Пусть недовольный возница везет гроб по разбитой мостовой, а случайный прохожий глянет, остановится и почувствует: еще одна жертва. «Немой намек на вечный немой протест».

Но Мейлаха, стеснительного, долговязого Мейлаха всегда тянуло ко всякому богатому дому, где была красивая девушка и где ждали праздника. Не то чтобы он хотел, стремился туда, но его тянуло… Он верил в то, что говорил Хаим-Мойше, но все-таки казалось, что в душе Мейлах всем всё прощает и в каждом человеке видит положительную сторону… Как-то поехал он, Мейлах то есть, в гости к матери-вдове, в ее родное местечко, и вернулся все тем же молчаливым Мейлахом с прежней виноватой улыбкой на лице. «Ничего, — сказкал, — дома не изменилось, все по-старому…» Его мать, вдова, все меньше надеется, что он будет счастлив, только слегка кивает головой. А на обратном пути, когда его поезд задержался на каком-то вокзале, он, Мейлах, перешел на другую сторону, где стоят извозчики, и увидел: город раскинулся среди зеленых деревьев на горе, и на одной из крыш сверкает стекло в лучах летнего солнца. Тут вдруг подходит извозчик и спрашивает:

— Вы не зять Липского, инженер? Меня послали вас встретить.

Мейлах улыбался, когда об этом рассказывал. Но с тех пор он стал уединяться по вечерам. Света не зажигает, часами шагает по комнате из угла в угол. Что это с ним? Может, все еще вспоминает про зятя Липского, инженера?.. В один из таких вечеров он, Хаим-Мойше, тихонько подошел к открытому окну Мейлаха и долго прислушивался к звуку его шагов.

— Мейлах, — окликнул он его наконец, — у тебя, похоже, склонность поддерживать существование мира.

А Мейлах улыбнулся, зажег лампу, посмотрел смущенно, надел на нее стекло.

— Дурак ты, — ответил он тогда. — Ничего смешного, это важное дело.

Кончилось тем, что Мейлах с головой ушел в партийную работу. Потом два года провел в ссылке и ни разу не написал. Он стыдился писать о себе письма… А потом приехал сюда, в Ракитное, и с помощью Ицхока-Бера открыл аптеку, где продавались приятно пахнущие лекарства. Тогда-то к Хаиму-Мойше, в большой город, частенько стали приезжать с весточкой: «Он, Мейлах, собирается на курсистке жениться. Привет вам передает».

«Мейлах? — улыбался он. — Чем же он там занимается, Мейлах?»

Хаим-Мойше все еще жил в большом городе, собирал мед, как пчела. Думал: когда наберет много-много, приедет в Ракитное и поделится с Ицхоком-Бером и долговязым Мейлахом. Ну вот он и приехал, а Мейлах уже три недели как лежит в могиле на кладбище под Ракитным. Почему его положили с краю, рядом с молодым доктором, который отравился карболкой?.. Ицхок-Бер слегка постарел, сдал немного. Вчера очень неприятно было слышать, как жена ругается с ним из-за варенья. А что же он, Хаим-Мойше?.. Может, и прав был тот старый еврей со своим незаданным вопросом: «Что ему здесь нужно, Хаиму-Мойше?.. Может, он неспроста сюда приехал? Или уже по дороге в Ракитное какая-то мысль неожиданно пришла ему в голову и теперь у него тут появились дела?..»

* * *

На другой день, часов в одиннадцать утра, Хаим-Мойше без трости в руке расхаживал по длинной центральной улице. У него был такой вид, словно он не помнил, ни когда вышел из леса, ни когда приехал в город. Останавливал прохожих и быстро спрашивал:

— Слушайте, — допытывался он, — не знаете, где живет Любер? Ойзер Любер?

Но было очень жарко, люди на улице попадались редко. Раскаленные крыши сверкали на солнце обманчиво-праздничным огнем, весь город был погружен в нескончаемую летнюю дремоту. Выйдя на разбитую полукруглую площадь, Хаим-Мойше огляделся. Ни прохожих, ни извозчиков с фаэтонами, только у дверей своего огромного магазина стоял в черном люстриновом сюртуке Азриэл Пойзнер, местный богач. Его гладкое, лоснящееся лицо напоминало лицо изнеженного христианского попа. Негромким покашливанием он то и дело прочищал легкие. Когда-то давно Пойзнер страдал легочной болезнью. Теперь же его разнесло от огромного количества употребленного гоголь-моголя и яиц, отчего лицо его и сделалось подстать этому лекарству. Наверняка от самого Пойзнера пахло яичным тестом, выпечкой и потом.

Вдруг Хаим-Мойше увидел, что торговец не один: у него за спиной стоит дочь, молодая красавица Хава Пойзнер, улыбаясь, упирается подбородком в плечо отца и тоже, как и он, смотрит на Хаима-Мойше с таким выражением, словно предупреждает: «Мы его никому не дадим в обиду, нашего папку. Мы защитим его от всех, кто думает и говорит о нем плохо…» Хаим-Мойше будто внезапно очнулся от сна и растерянно повернул налево, по направлению к Берижинцу.

День не задался с самого утра. На заре из Ракитного приехал молодой извозчик купить леса. Ицхок-Бер и Хаим-Мойше еще пили чай… Извозчик хотел, чтобы Ицхок-Бер отпустил ему телегу дров по дешевке, и напомнил, что когда-то именно он первым встретил на вокзале Мейлаха. Тот стоял в углу, когда ночной поезд уже вот-вот должен был отойти, фонари на платформе не горели. Извозчик рыскал с кнутом в руке, высматривая пассажиров, но никого не было. И вдруг он заметил незнакомого молодого человека со светлыми волосами. Молодой человек забился в угол между почтовым ящиком и деревянным крыльцом, увитым лозами дикого винограда, и казалось, что он смущен и мучительно размышляет, не поехать ли тем же поездом дальше.

Извозчик окликнул его:

— Может, в Ракитное, а? Пане!

Тот не ответил.

Извозчик подождал немного, поскреб пятернёй в затылке:

— Что ж вы молчите? А? Пане!..

VI

Там, где начинался Берижинецкий тракт, стояли полукругом стройные молодые тополя, оживляя заросшую травой, тихую и просторную окраинную площадь. Среди тополей — новый дом Ойзера Любера: сверкал в лучах горячего утреннего солнца и ждал. Ждал, что забредет, положим, на эту окраину какой-нибудь приезжий, оглядит здание со всех сторон и скажет: «Отличный дом! Не часто, однако, в захолустных местечках попадаются такие дома».

Под белой крышей, наверху, — карниз. Окна огромные, как на вокзале. Пару лет назад, когда их стеклили, весь город по субботам приходил на них посмотреть. Ремесленники в праздничных кафтанах говорили друг другу:

— Ну и как вам окна Ойзера Любера?

Теперь город к ним привык, но дом все еще ждал, что кто-нибудь придет на него полюбоваться.

После яркого солнечного света на улице и в застекленном вестибюле с высоким потолком казалось, что в просторных комнатах темно, будто уже наступили сумерки. Слегка рябило в глазах. Тянуло прохладой — так бывает, когда первый раз в году после Пейсаха распахивают двойные рамы, всю зиму простоявшие заклеенными, и становится слышен щебет птиц на окрестных деревьях…

В глубине дома, в задней комнате, с утра строчит на машинке нанятая девушка-швея, а здесь, в столовой, Ханка Любер возится с кучерявым семилетним братишкой, пытаясь накормить его завтраком:

— Давай же, Мотик! Раз, два, три!

На счет три Мотик должен открыть рот и проглотить очередную ложку каши. Лицом малыш как две капли воды похож на портреты рано умершей хозяйки дома, которые смотрят со всех стен голубыми мечтательными глазами, напоминая, что «она была великой души человеком и ее оплакивал целый город». Под заботливым и грустным взглядом материнских глаз Мотик должен теперь выпить стакан какао, да так, чтобы не пролить ни капли на новую синюю скатерть. Но он хочет пить только из блюдечка. Потом, правда, он все же соглашается пить из стакана, но при этом обязательно стоя коленками на стуле, чтобы показать, как он может пить, вовсе не держа стакан руками.

Поделиться с друзьями: