Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова )
Шрифт:
Анжолрас, обладавший всеми качествами вождя, который всегда делал то, что говорил, привязал к этому древку простреленную и окровавленную одежду убитого старика.
Есть было нечего, потому что не было ни хлеба, ни мяса. Пятьдесят человек, защищавших баррикаду, находились здесь уже шестнадцать часов, и за это время быстро закончился запас провизии, имевшийся в кабачке. В какой-то момент любая баррикада неизбежно становится плотом «Медузы», и защитникам ее приходится терпеть голод. На рассвете памятного дня 6 июня на баррикаде Сен-Мерри Жан, окруженный инсургентами, требовавшими хлеба, на крики: «Есть!» — отвечал: «Зачем? Теперь три часа, в четыре мы умрем».
Так как есть было нечего, то Анжолрас запретил и пить. Вино он запретил пить совсем, а водку распределил на порции.
В погребе нашли пятнадцать герметически закупоренных бутылок. Анжолрас и Комбферр осмотрели их. Комбферр, вылезая из погреба, объявил:
— Это из старых запасов Гюшлу, который начал свою деятельность бакалейщиком.
— Это, должно быть, настоящее вино, — заметил Боссюэт. — Хорошо, что Грантэр спит. Будь он на ногах, трудно было бы спасти эти бутылки.
Анжолрас, несмотря на ропот окружающих, наложил вето на эти бутылки, а чтобы никто их не тронул, чтобы сделать их, так сказать, священными, он приказал поставить бутылки под стол, на котором лежал Мабеф.
Около двух часов утра сделали перекличку; налицо оказалось тридцать семь человек.
Стало светать. Потушили факел, вставленный в груду булыжника. Внутренняя часть баррикады, нечто вроде маленького дворика, отгороженного среди улицы, еще утопала во мраке и была похожа в предрассветных утренних сумерках на палубу судна с перебитым рангоутом. Бродившие взад и вперед революционеры двигались как черные тени. Над этим ужасным гнездом мрака белели стены верхних этажей безмолвных домов; дальше, совсем наверху, вырисовывались трубы. Небо имело тот прелестный неопределенный оттенок, который можно назвать и белым, и голубым. Под этим сводом с веселыми криками летали птицы. Крыша высокого дома, служившего основанием баррикады и обращенного фасадом к востоку, имела розоватый оттенок. В слуховом окне третьего этажа утренний ветерок шевелил седые волосы на голове мертвеца.
— Я рад, что потушили факел, — сказал Курфейрак, обращаясь к Фейи. — Мне надоел этот дрожащий на ветру огонь. Он точно боится. Свет факела похож на благоразумие трусов: он плохо светит, потому что дрожит.
Заря пробудила не только птиц, но и умы. Все стали разговаривать. Жоли увидел пробиравшуюся по желобу на крыше кошку, и это дало ему случай пофилософствовать.
— Что такое кошка? — вскричал он. — Это корректура. Кошка — это опечатка мыши. Сначала мышь, а потом кошка — это просмотренная и исправленная корректура мироздания.
Комбферр говорил о мертвых, о Жане Прувере, о Багореле, о Мабефе, о Кабюке и о суровой печали Анжолраса. Он говорил:
— Гармодий и Аристогитон, Брут, Хереас*, Стефанус, Кромвель, Шарлота Корде*, Занд* — все они страдали, совершив свое деяние. Наши сердца склонны к трепету, и жизнь человеческая такая тайна, что даже гражданское убийство, даже убийство во имя свободы — если такое существует — вызывает угрызение совести. Раскаяние в убийстве человека берет верх над радостным сознанием оказанной услуги человеческому роду.
Минуту спустя — в силу естественных переходов в человеческой речи — Комбферр от стихов Жана Прувера перешел к сравнению переводчиков «Георгик»*, Ро с Курнандом, Курнанда с Делилем*, приводя некоторые места, переведенные Мальфилатом, главным образом из чудесных страниц о смерти Цезаря. При упоминании о Цезаре речь опять коснулась Брута.
— Цезарь, — заметил Комбферр, — пал по справедливости. Цицерон был строг к Цезарю и был прав. Эта строгость вовсе не поношение. Когда Зоил* ругает Гомера, когда Мевин ругает Виргилия, когда Визе* ругает Мольера, когда Поп* ругает Шекспира, когда Фрерон* ругает Вольтера, то ими руководит общий закон зависти и ненависти; гении вызывают зависть, великих людей в той или иной степени травят. Но зоил и Цицерон — это две разные вещи. Цицерон карает мыслью, как Брут карает шпагой. Что касается меня, я порицаю последний способ Кары посредством меча. Но древний мир ее допускал. Когда Цезарь, перейдя Рубикон, стал раздавать почетные звания как бы от себя, между тем как они шли от народа, когда он вставал с места при входе сената, — он поступал, по словам Евтропия*, как царь и почти как тиран, revia ac oene tyrannica [106] . Он был великий человек; тем хуже или, вернее, тем лучше: так урок убедительней. Его двадцать три раны трогают меня меньше, чем плевок в лицо, полученный Иисусом Христом. Цезаря закололи сенаторы; Христа били по щекам рабы. Великие оскорбления указывают на его божественное происхождение.
106
По-царски и почти тиранически (лат.).
Боссюэт, стоя на груде булыжника, на голову выше болтунов, восклицал, держа карабин в руках:
— О Кидатеней, о Миррин, о Пробалинер, о прекрасный Эонтид! О! Кто научит меня произносить стихи Гомера так, как их произносил грек из Лаврия или Эдаптеона!
III.
Прояснение и затмение
Анжолрас отправился на разведку. Он вышел через переулок Мондетур, прижимаясь к стенам домов.
Бунтовщики, надо заметить, были полны надежды на успех. Удача, с которой им удалось отбить ночную атаку, до такой степени воодушевила их, что они без малейшего страха ждали новой атаки на рассвете.
Анжолрас вернулся.
Он возвращался со своей смелой прогулки в предрассветной темноте за границей территории баррикады. С минуту, стоя со скрещенными на груди руками, он слушал эту веселую болтовню, а потом, свежий и румяный при свете наступающего утра, сказал:
— Вся армия Парижа в полном сборе. Третья часть этой армии стоит у той баррикады, где вы теперь находитесь. Затем еще национальная гвардия. Я видел шапки пятого полка и значки шестого легиона. Через час они пойдут на нас в атаку. Что же касается народа, то вчера он, правда, волновался, зато сегодня утром уже совершенно спокоен. Нам нечего ждать, не на что надеяться. В предместье только одни войска. Нам неоткуда ждать помощи.
Эти слова как громом поразили беседовавшие группы восставших и произвели такой же эффект, какой производит первая капля дождя, упавшая на рой пчел перед началом грозы.
Все стояли молча.
На баррикаде вдруг наступила тишина, в ней чуялось веяние смерти.
Но это продолжалось недолго.
Из самой отдаленной группы чей-то голос громко крикнул Анжолрасу:
— Хорошо. Надстроим баррикаду еще на двадцать футов и останемся здесь.
Эти слова рассеяли мрачные мысли повстанцев, находившихся на баррикаде, и все приветствовали их радостными восклицаниями.
Имя человека, сказавшего это, так и осталось неизвестным: это был, наверное, какой-нибудь простой блузник, безвестный пролетарий, забытый герой мгновения, тот представитель Великого Анонима Массы, который является составной частью событий, знаменующих собою политические перевороты и социальные революции. Именно он в минуты колебаний формулирует громко бесповоротное решение и исчезает во мраке после своего мгновенного появления в блеске молний — голос народа и божества.
Это окончательное решение до такой степени было разлито в воздухе 6 июня 1832 года, что почти в тот же самый час на баррикаде Сен-Мерри раздался возглас, ставший историческим, который был занесен в отчет судебного разбирательства: «Придут ли к нам на помощь или нет, все равно! Будем биться до последнего!»
Обе эти баррикады, несмотря на разделявшее их расстояние, очевидно, сообщались одна с другой.
IV.
Пятью меньше, одним больше
После того как неизвестный выразил этими словами то, что у каждого было на душе, из всех уст вырвался единодушный крик одобрения.
— Да здравствует смерть! Ляжем здесь все!
— Зачем же все? — спросил Анжолрас.
— Все! Все!
Анжолрас продолжал:
— Положение отличное, баррикада прекрасная. Тридцати человек для обороны достаточно. Для чего же жертвовать сорока людьми?