Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова )
Шрифт:
Клоаки — это совесть города. Все туда стекается, и все там проверяется. В этом месте есть мрак, но нет тайн. Здесь все представляется в своем настоящем или по крайней мере окончательном виде. Куча отбросов тем и хороша, что она не умеет лгать. Она — сама откровенность. Сюда попадает и маска дона Базилио, но уже без всяких прикрас, тут виден и картон, из которого она сделана, и завязки, и внутренняя и наружная стороны, на всем этом лежит нескрываемая печать грязи. Рядом с ней валяется фальшивый нос Скапена. Все, чем брезгует цивилизация, все, что ей не нужно, попадает на эту свалку отбросов, скатываясь сюда с безграничного общественного поля. Все тут поглощается, и в то же время все тут становится особенно резко заметным. В этом заключается исповедь. Тут нет места для лжи, тут невозможны никакие прикрасы, грязь сбрасывает с себя покровы, тут полное обнажение отнимает иллюзию и миражи, тут нет ничего, кроме того, что существует на самом деле и с мрачным видом смотрит на то, что исчезает. Действительность и исчезновение. Тут отбитое дно бутылки признается в пьянстве, ручка корзины рассказывает о прислуге, тут огрызок яблока, претендовавший на литературность мнений и в конце концов ставший опять простым огрызком, поверхность большого су откровенно покрывается медной ржавчиной, луидор, попавший сюда из игорного дома, соприкасается с гвоздем, с обрывком веревки, на которой повесился самоубийца, посиневший выкидыш валяется, завернутый в тот самый украшенный блестками наряд, в котором танцевали в опере во вторник на прошедшей Масленице, судейский берет, который судил людей, валяется вместе с рванью, бывшей некогда юбкой кокетки. Все, что подкрашивалось, здесь только пачкается. Последняя завеса сорвана. Сточная канава цинична. Она позволяет себе говорить все.
Такая искренность грязи нам нравится и до известной степени успокаивает душу. Когда приходится долгое время быть невольным зрителем разыгрывающегося на земле спектакля и видеть, с каким важным видом толкуют о государственных вопросах, о святости клятвы, о политической мудрости, о профессиональной честности, об обязанностях, налагаемых общественным положением, о неподкупности судей, тогда даже утешительно заглянуть в сточные канавы и увидеть содержащуюся в них грязь.
Это в то же время и поучительно. Мы только что говорили, что история проходит сквозь сточные трубы. Варфоломеевские ночи капля за каплей просачиваются туда сквозь мостовую. Все большие публичные убийства, все кровопролития проникают в подземелье цивилизации и выбрасывают туда трупы убитых. Перед глазами мыслителя все эти исторические убийцы стоят там в отвратительном полумраке на коленях, с обрывком савана вместо передника и с печальными лицами уничтожают следы своей работы. Там Людовик XI со своим Тристаном*, Франциск I с Дюпра*, Карл IX вместе со своей матерью*, Ришелье вместе с Людовиком XIII, там Лувуа*, Летелье*, Геберт и Малльярд скребут Камни и стараются уничтожить следы своих деяний. Слышно, как работают под сводами скребки этих призраков. Там дышат зловонным воздухом социальных катастроф. В углах виден красноватый отблеск. Там течет та ужасная вода, в которой обмывались окровавленные руки.
Исследователь социального строя должен проникать в эти тайники. Они составляют часть его лаборатории. Философия — микроскоп мысли. Все старается от нее скрыться, но ускользнуть не удается ничему. Увертываться бесполезно. Что прежде всего обнаруживается при попытках увернуться? Стыд. Философия преследует своими честными глазами зло и не позволяет ему спрятаться в тени. Она знает причину, почему одно бежит от света и как бы скрывается и почему другое готово совсем исчезнуть. Для нее достаточно истрепанного клочка, чтобы узнать пурпур, и тряпки, чтобы узнать женщину. По тому, как устроены клоаки, она восстанавливает город, а грязь дает ей возможность судить о нравах. По одному черепку она определяет форму амфоры или кувшина. По отпечатку ногтя на пергаменте она определяет разницу между кварталом еврейских буржуа, называемым «Юденгассе», и между кварталом бедноты, называемым Гетто. По тому, что осталось, она определяет то, что было, добро, зло, ложь, правду, пятно кровавое, чернильное или сальное, перенесенные испытания и искушения, безобразные оргии, унизительный след, который оставляет распутство в душе у тех натур, которые по своей грубости оказались способными отдаться этому, и знак, оставленный локтем Мессалины на рубашке римского носильщика.
III.
Брюнзо
В Средние века сточные трубы Парижа были чем-то легендарным. В XVI столетии Генрих II* хотел было исследовать их, но эта попытка не удалась. Меньше чем сто лет тому назад клоаки, по словам Мерсье*, были предоставлены самим себе и стали тем, чем они могли стать.
Таков был этот древний Париж, где царили раздоры, нерешительность и вечный поиск чего-то. Он долго вел себя довольно глупо. И только 1789 год показал, как нужно действовать, чтобы город поумнел. Но в доброе старое время столица мало думала, она не умела устраивать свои дела ни в нравственном, ни в материальном отношении и так же плохо уничтожала грязь, как и злоупотребления. Во всем встречались препятствия, и из всего создавались проблемы. Так, например, никто не знал точно направления клоаки. Стало одинаково трудно разбираться как в запутанной сети подземных сточных труб, так и в том, что творится в самом городе, бестолковщина вверху и невообразимая путаница внизу, вавилонское столпотворение, а под ним лабиринт.
Иногда содержимое сточных труб Парижа выходило из берегов, точно этот непризнанный Нил вдруг начинал гневаться. Тогда совершалось нечто в высшей степени отвратительное — разлив нечистот. Бывали минуты, когда этот желудок цивилизации плохо переваривал пищу, содержимое клоак устремлялось обратно в город, и Париж как бы чувствовал во рту вкус своих отбросов. Это было похоже на укоры совести, и такое средство имело свою хорошую сторону: оно являлось как бы предостережением, которое, впрочем, принимали очень дурно. Город сердился, что его грязь простирает свою дерзость до такой степени, и не хотел и слышать, что она может вернуться обратно. Для этого ее надо лучше гнать из города.
Наводнение 1802 года — одно из тех воспоминаний, которое еще живо в памяти парижан, доживших до восьмидесяти лет. Нечистоты разлились огромным озером по площади Победы, где воздвигнут памятник Людовику XIV, они залили улицу Сент-Онорэ, выступив наружу через оба отверстия в сточных трубах, проложенных в Елисейских полях, улицу Святого Флорентина, вылившись на мостовую из отверстия, устроенного на той же улице, улицу Пьер-а-Пуассон жидкими отбросами из сточных канав Соннери, улицу Попинкур залило отбросами из сточных канав Зеленой дороги и улицу Рокетт грязью из улицы Лаппэ; она покрыла камни в водосточных канавках Елисейских полей на целых тридцать пять сантиметров, в южной части города под напором воды из Сены, гнавшей ее обратно, она проникла на улицу Мазарини, на улицу Эшодэ и на Болотную улицу, где она залила пространство в сто девять метров и остановилась всего в нескольких шагах от дома, в котором жил Расин, показав в XIX веке больше уважения к поэту, чем к городу. Наибольшей глубины разлив ее достиг на улице Сен-Пьер, где она поднялась на целых три фута выше наружных отверстий сточных труб, а наибольшую площадь она захватила на улице Сен-Сабин, где слой жидкой грязи занял пространство длиной двести тридцать восемь футов.
В начале текущего столетия парижские клоаки все еще считались чем-то таинственным. Грязь нигде и никогда не может пользоваться хорошей славой, но здесь эта дурная слава внушала ужас. Париж смутно сознавал, что под ним существуют какие-то ужасные подземелья. О них рассказывали такие же ужасы, как о громадной, покрытой тиною клоаке старинных Фив, где кишмя кишели сороконожки длиной пятнадцать футов и которые могли бы служить излюбленным местом купания для таинственного громадного библейского бегемота. Высокие сапоги осмотрщиков сточных труб не осмеливались проникать дальше некоторых известных пунктов. Та пора недалека еще была от того времени, когда телеги мусорщиков, с высоты которых Сен-Фуа братался с маркизом де Креки, выгружались прямо в отверстия сточных труб. Что же касается чистки труб, то эту обязанность возлагали на проливные дожди, которые, впрочем, скорее загрязняли их, чем промывали. Рим до известной степени придавал поэтический характер своим клоакам и называл их гемониями, Париж издевался над своей клоакой и называл ее Вонючей дырой. Наука и суеверие одинаково относились к ней с ужасом. Гигиена и вера в легенды видели в ней нечто отвратительное. Призрак черного монаха впервые стал известен под вонючими сводами канавы Муфлетор; трупы мармузетов* были брошены в сточную трубу Барильери, Фагон приписывал страшную злокачественную горячку, свирепствовавшую в 1685 году, пагубному действию зияющего отверстия сточной трубы в Марэ, которое оставалось открытым до 1833 года и находилось на улице Сен-Луи почти напротив дома, где помещался «Галантный вестник». Отверстие сточной трубы на улице Мортельери было знаменито тем, что оттуда выходила зараза чумы. Обнесенная железной решеткой с заостренными концами, торчащими наподобие ряда гигантских зубов, она казалась на этой несчастной улице пастью адского дракона, распространявшего своим дыханием смерть. Народное воображение представляло себе мрачные подземные сточные трубы Парижа чем-то необычайным. Сточные канавы не имели дна. Клоака — это бездна. Полиции не приходило даже в голову исследовать эти прокаженные места. Кто мог осмелиться исследовать этот таинственный лабиринт, измерить глубину этой мрачной пропасти? Это казалось невозможным. Но все-таки нашелся такой человек. У клоаки оказался свой Христофор Колумб.
Однажды в 1805 году, в одно из редких посещений императором Парижа, министр внутренних дел, какой-то Декрэ или Кретэ, явился к обычному выходу императора. С площади Каруселей доносился лязг сабель грозных солдат Великой республики и Великой империи, у дверей апартаментов Наполеона толпились герои — люди, видевшие Рейн, Шельду, Эско, Адиджи и Нил, сподвижники Жубера, Десэ, Марсо, Гоша и Клебера, воздухоплаватели Флерюса*, гренадеры из Майнца, понтонеры из Генуи, гусары, которые видели пирамиды, артиллеристы Жюно, кавалеристы, взявшие приступом флот, стоявший на якоре в Зюдерзее*. Одни из них были вместе с Бонапартом на мосту Лоди, другие были вместе с Мюратом в траншеях под Мантуей, третьи шли впереди Ланна по рытвинам в Монтебелло. Тут, в Тюильри, собраны были представители от всех армий, выделивших от себя небольшие отряды или взводы, служившие охраной Наполеону в мирное время. Великая армия переживала ту чудную эпоху, которая после Маренго предшествовала Аустерлицу.
— Ваше величество, — сказал министр внутренних дел Наполеону, — я видел вчера самого храброго человека во всей вашей Империи.
— Что же это за человек? — резко спросил император. — Что такое он совершил?
— Он задумал совершить нечто невозможное, ваше величество.
— Что же именно?
— Исследовать клоаки Парижа.
Такой человек действительно существовал и назывался он Брюнзо.
IV.
Неизвестная подробность
Исследование состоялось. Это было очень опасное предприятие: борьба в потемках с заразой и удушливыми газами. В то же время это путешествие сопровождалось целым рядом открытий. Один из участников этой экспедиции, интеллигентный рабочий, бывший в то время еще молодым, рассказывал несколько лет тому назад любопытные подробности, которые Брюнзо счел необходимым опустить в представленном им докладе начальнику полиции как предмет, недостойный стиля, которым пишутся официальные бумаги. Дезинфицирование в то время производилось самым первобытным способом. Едва успел Брюнзо добраться до первых разветвлений подземной сети, как из двадцати сопровождавших его рабочих восемь отказались идти дальше. Задуманное им предприятие осложнялось еще и тем, что одновременно с исследованием канализационной сети приходилось производить чистку труб. Надо было и очищать каналы, и делать съемку, отмечать места, где сточные воды вливаются в трубы, считать решетки и отдушины, указывать все разветвления, отмечать пункты уклонов, определять границы различных бассейнов, измерять глубину второстепенных сточных труб, несущих стоки в главный канал, определять высоту и диаметр каждого колодца как при основании свода, так равно и на уровне с решеткой, и, наконец, путем нивелировки определять ординаты всех входных отверстий для приема жидкостей как в подземных разветвлениях, так и на уровне улицы. Пробираться вперед было очень трудно. Нередко случалось, что лестницы погружались на три фута в тину. Фонари едва мерцали в насыщенной миазмами атмосфере. От недостатка воздуха рабочие довольно часто лишались чувств, и тогда их уносили. В некоторых местах под ногами исследователей вдруг обнаруживались трясины. Это значило, что земля размякла, плиты, которыми было выстлано дно канала, раздвинулись и тут образовывался затягивающий колодец; однажды в таком месте провалился человек, которого насилу вытащили. По совету Фуркроа в тех местах, где было достаточно чисто, на определенном расстоянии одно от другого, ставили клетки, набитые просмоленной паклей, и зажигали. Местами стены были покрыты грибами, точно бесформенными наростами, похожими на опухоль; камень и тот, казалось, подвергался заболеванию в этих местах, где нечем было дышать.
Брюнзо, производя свои исследования, шел по уклону, следуя от верхнего течения реки к нижнему. На месте разветвления двух водопроводов Гран-Юрлэр он разобрал высеченную на камне дату «1550»; этот камень обозначал место, где остановился Филибер Делорм, исследовавший по приказанию Генриха II подземные ходы Парижа. Этим XVI век отметил то участие, которое он принимал в дальнейшей судьбе сточных каналов. Затем Брюнзо нашел метку XVII века в канале Понсо и в канале Старой Тампльской улицы, где кладка сводов для подземных труб производилась между 1600 и 1650 годами; а потом и метку XVIII века в западной части главного канала, сооруженного в 1740 году. Оба этих сооружения, в особенности более молодое, законченное в 1740 году, имели гораздо больше трещин в сводах и казались менее прочными, чем каменная кладка центрального пояса, существовавшая с 1412 года, с той самой поры, когда образованный родниками ручей Менильмонтан был обращен в главный сточный канал Парижа.