Ответ
Шрифт:
— Когда мать прошлой зимой хотела купить себе на зиму манто, — сказал он, — вы наврали ей, что должны послать эти деньги в Капошвар вашей сестре, умирающей якобы с голоду. Вы могли лгать спокойно, потому что знали: мать по тактичности своей никогда не станет расспрашивать родственников. Вы считаете все это совместимым с вашей же буржуазной моралью?
В нем не было никакой жалости к отцу, который сидел на кровати, подтянув ноги, смертельно бледный. Отец был совершенно чужд ему, словно инородное насекомое, с которым у него, Барнабаша, нет решительно ничего общего ни душою, ни телом, и было невозможно даже представить, что они походят друг на друга хотя бы в зародышевом материале. Не удивляло его и то, что отец позволяет ему говорить. Барнабаш знал: истину, если уж она ринулась в путь, удержать немыслимо. Созидательный пыл его как бы уничтожил вокруг все и всяческие препятствия; вдохновенный юноша, казалось, почти видел перед собой ее величество Истину, выступившую в поход в белом облачении и с огненным мечом в руках; только на этот раз ей придется сразиться не с воображаемыми чудовищами, чертями и злыми духами, а с реальными помехами человеческому счастью — прибавочной стоимостью, эксплуатацией рабочих, анархией капиталистического производства, — победив которые силой и изобретательностью, упорством, терпением и героической выдержкой, она вызволит человеческий род из доисторического прозябания, сделает его счастливым.
— Вся ваша жизнь — ложь, обман, притворство, — сказал он сидевшей на краю кровати вздутой ночной рубашке. — И вы еще смеете осуждать дядю Тони, который, по крайней мере, один раз в жизни решился действовать бескорыстно. Да ведь вы никогда не произнесли ни одного слова, не совершили ни одного поступка, которые не служили бы вашей личной выгоде. Вы даже нищему подавали только в том случае, если кто-то видел это.
Он шагнул к ночному шкафчику. — И Библия лежит здесь только затем, — продолжал он с пылающим лицом, сощуря узкие татарские глаза, — чтобы прислуга видела, какой у нее набожный хозяин. Нет, вам никогда не приходит в голову почитать ее. Потому что если бы вы открыли ее хоть раз за минувший год, то заметили бы, что каждый листочек надорван снизу… Вот, посмотрите! — Он протянул отцу раскрытую книгу. — Это сделал я, уже больше года тому назад, мне хотелось знать, действительно ли вы читаете Библию. Но за целый год вы ни разу ее даже не открыли! Ваша вера тоже обман.
И он изо всех сил швырнул об пол Библию, из которой ту же выпорхнуло облачко пыли, словно опозоренная книга от стыда отдала богу душу. Мать подбежала к кровати и, схватив сына за руки, стала тянуть назад.
— Разве ты не видишь, что ему плохо! — задыхалась она. — Сейчас же выйди из комнаты!
— Не бойтесь за него, ничего с ним не случится! — презрительно сказал ей сын.
Он бросил быстрый взгляд на залитое слезами лицо матери, повернулся и вышел. Он жалел мать, но сейчас ненависть к отцу, словно сернокислая ванна, вытравила даже сочувствие, обратив его в ярость. Трогательно-нежное, красивое лицо матери внезапно обезобразилось для него от мысли, что она любит этого мужчину, покрылось язвами от сознания, что с этим мужчиной она делит свою жизнь, гадко исказилось от понимания, что в течение тридцати лет она, будто укрывательница краденого, распродает, пристраивает в ничего не подозревающем мире фальшивые добродетели своего супруга. Она знала, что он содержит любовницу, знала, что тратит на чужую женщину ей принадлежавшие деньги, знала, что он лицемер, фарисей и ханжа — потому что не знать всего этого было невозможно, — и все же оставалась с ним, обслуживала его, любила. Как можно любить того, кого не уважаешь, наивно кипел студент; тот же, кто уважает такого человека, недостоин уважения сам. Он давно уже перестал доверительно говорить со своей матерью, чтобы только не пришлось заговорить об отце: первая нее теплая интимная минута исторгла бы из его сердца всю накопившуюся в нем горечь. А между тем одним-единственным бестактным замечанием можно было смертельно оскорбить мать: как и старший брат ее, художник, она вбирала все обиды в себя и сама молча с ними сражалась. От нее никогда не слышно было ни одной жалобы, ни о ком она не сказала дурного слова и сердиться умела только на тех, кто пытался поколебать ее доверие к людям, — но уж этого им не прощала. Сердце юноши сжалось: и ему она не простит, что он разоблачил перед нею отца? Значит, нужно было молчать, как тридцать лет молчит мать? Такова пошлина за целостность семьи?..
Сборы не заняли много времени. Барнабаш положил в портфель несколько носовых платков, носки, одну рубашку, зубную щетку и бритвенный прибор, несколько книг. Уже не первый год он содержал себя сам, репетируя гимназистов по математике, физике; этого хватало на питание и плату в университет, от отца он принимал только кров. Теперь его лишали этого крова. Было очевидно: если он не уйдет сам, отец прикажет ему покинуть дом; советник явно решил — еще до того как вызвал к себе в спальню — отказаться от сына во спасение своего имени, чина, положения в обществе. И все бы не беда, если бы, сверх того, Барнабаш не терял и мать. Ему хотелось еще разок взглянуть на нее, прежде чем он навсегда покинет эту квартиру; невыносимо было помнить мать такой, какой она представилась ему в последнюю минуту: стареющей, влюбленной женщиной с заплаканными глазами, которая, защищая мужа, набрасывается на собственного сына.
Он положил на стол ключ от входной двери, надел пальто и, не оглядываясь, вышел. Дожидаться, пока мать появится из спальни, все-таки не стал; как-нибудь потом напишет ей, встретятся вне дома, хотя бы у дяди Тони. Правда, сегодня за ним еще не придут, — отец, конечно, был предупрежден заблаговременно, — но лучше не мешкать.
Впереди был длинный день и неизвестно какая ночь. Утро он провел в кафе «Эмке» за чашкой кофе, днем, как обычно, ходил по урокам. Уже совсем стемнело, а он по-прежнему не представлял себе, где проведет ночь. К знакомым из отцовского круга заходить не хотелось, навестить друзей он не смел, чтобы не навлечь на них подозрений. Часов в девять поднялся к художнику Минаровичу, своему дяде, но не выдержал собравшегося у него общества, посидел с полчаса, омываемый легкой болтовней гостей, и, как только чуть-чуть отогрелся, вышел на улицу, пока дворник еще не запер подъезд. Ночь была холодная, он продрог до костей. Под утро около Центрального рынка, в открывавшейся спозаранку кафе-закусочной, случайно встретился с Юлией Надь; она тоже, узнав о крупных арестах среди коммунистов, не решилась идти домой и, как он, провела ночь на улице. Барнабаш устроил девушку у своего дяди, но этим лишил себя единственного приемлемого убежища.
По проспекту Эржебет лилась густая толпа. На трамваях висели гроздьями, по тротуарам шли локоть к локтю. Крыши были еще озарены солнцем, а на лица прохожих уже падали электрические отсветы из окон квартир и контор. Чуткие весы заката, покачивая на своих чашах бодрствование и дрему, уже накренились к западу, с каждым следующим кварталом становилось темнее. Давал себя знать еще не набравший силу, но неотвратимо надвигавшийся холод ночи — он как будто вливался с окраин в лучше натопленные центральные улицы. Барнабаш Дёме узкими татарскими глазами враждебно поглядывал на лица, спины прохожих; многие ли из них разделяют его взгляды? Сколько может быть коммунистов в этом миллионном городе? А в стране? Сердце его сжималось, когда он думал о грандиозной задаче, которую предстоит им выполнить. Бессонная ночь стучала в висках, за спиной разверзалась пропасть бездомья. Ничего, будете еще и вы в моей шкуре, думал он, окидывая обывательскую толпу Надькёрута недобрым взглядом.
Барнабаш не испытывал ни малейшего желания еще одну ночь провести на улице. Зимнего пальто у него не было, тело оборонялось от зубастой февральской стужи лишь легоньким плащом без подстежки. Желудок мучительно сводило от голода, он не ел уже больше суток. Пришлось завернуть в «Пивной санаторий», подкрепиться бобовым супом за десять филлеров. Девушка, разливавшая суп, настойчиво поглядывала из-за подымавшегося над котлом пара на высокого и плечистого юношу, чьи острые раскосые глаза видели, казалось, дальше других. Студент не ответил на ее взгляд. В голове, правда, на секунду мелькнуло: вот у кого можно бы провести ночь, если, конечно, девушка живет одна, но он тотчас отогнал искушение. У него оставалось еще пятьдесят филлеров.
Последние тридцать шесть часов сильно потрепали его нервы, Барнабаш все время ловил себя на том, что то и дело оглядывается: не следят ли за ним? Он шел быстро, крупно шагая и втянув голову в плечи, с трудом преодолевая желание громко засвистеть, — так ребенок от страха свистит в темной комнате. Выйдя на проспект Ракоци, он решил вдруг заглянуть к супругам Якабфи, проживавшим в Буде на проспекте Богородицы, в маленькой наемной вилле; пожалуй, у них он сможет и переночевать под каким-нибудь благовидным предлогом. Барнабаш любил эту пожилую супружескую чету, тихо и уединенно коротавшую дни за живой изгородью скромных своих вкусов; муж служил в административном отделе министерства, жена с помощью быстроногой и смешливой служанки из Трансильвании неприметно управляла хозяйством, по вечерам супруги подробно рассказывали друг другу мельчайшие события дня. Тетушка Янка еще с девичества знала мать Барнабаша и хотя была на десять лет старше, так и осталась ее лучшей подругой. Их душевная связь несколько ослабела лишь с той поры, как старые супруги с будайской виллы, жившие скромно, не могли уже, да и не хотели отвечать на пышные званые ужины госпожи Дёме, сама же госпожа Дёме становилась все более несчастной и замкнутой подле своего мужа. Но сын ее, уже взрослый, студент, по-прежнему регулярно навещал тетушку Янку, отношения с которой у него остались более доверительными, чем с собственной затаившейся в себе матерью. Однако последние два года и он был здесь редкий гость — с тех пор как познакомился в университете со студентами-коммунистами и в зеркале новых своих воззрений увидел истинное лицо отца. И то и другое приходилось держать в тайне, и это закрыло ему дорогу на виллу Якабфи: о чем бы он стал говорить с тетушкой Янкой, если не мог поведать о том, что лежало у него на сердце? К тому же случалось уже не раз и так, что мать и сын неожиданно встречались на скромной будайской вилле и, помешивая кофе, оба по смущению и опущенным глазам друг друга измеряли степень взаимного отчуждения.
В квартиру Якабфи, живших на втором этаже, вела витая деревянная лестница с красивой ковровой дорожкой посередине. Натертые воском ступеньки были так чисты, что хотелось ступать по ним босиком; на круглом оконце у крутого витка, позволявшем увидеть заснеженный плодовый сад, даже самый бдительный солнечный зайчик не нашел бы ни единой пылинки. Студент остановился на минуту у окна, глубоко вдохнул чистый дух скипидара и воска, такой живительный по сравнению с рыхлым запахом снега на улице. Уже здесь, на этой лестнице, он чувствовал себя дома, даже когда приходил прямо из дому; одним из самых памятных впечатлений детства навсегда остался для него рождественский вечер, который он по какой-то причине провел у тетушки Янки. И сад тогда был такой же заснеженный и так же душисто пахла скипидаром лестница, а в гостиной его встретила частыми волшебными огоньками пышная елочка — первая рождественская елка в его жизни.
Костяная кнопка звонка, ослепительно-белая, сверкала в начищенной медной оправе.
— Давно не изволили быть у нас, — сразу засияв, встретила его служанка. Ей пришлось встать на цыпочки, чтобы помочь Барнабашу стянуть пальто. — Ох, как ее милость хозяйка обрадуется. И молодая хозяюшка тоже здесь, из Карцага приехала.
Барнабаш обернулся.
— Кто?
— Ее милость Вали, — ответила трансильваночка, расправляя пальто студента на вешалке. — Утречком из Карцага приехала. Теперь-то ее дома нету, а к ужину ждем. Да вы входите поскорее, там хорошо так натоплено!
Барнабаш оглянулся на свое пальто, но оно уже скрылось за бархатной зеленой занавеской. Если Вали, замужняя дочь тетушки Янки, приехала в Пешт, значит, переночевать здесь негде и лучше бы уйти сразу. Он мечтал только о постели, о чистом запахе полотна, — любое общение было бы сейчас в тягость, если оно не увенчается ночным отдыхом. Усталость разъедала все тело, даже здесь, в теплой прихожей, у него стучали от холода зубы. Еще одна ночь на улице?.. Маленькая служанка взглядом подталкивала его к двери гостиной.