Ответ
Шрифт:
Когда после доброго часа ходьбы они свернули наконец у «Пограничной чарды» с шоссе и спустились к Дунаю, солнце стояло уже высоко. Напротив, от Сигетмоноштора, как раз отошел паром и, пофыркивая, врезался в сверкающее зеркало реки. На этом берегу у причала его ждала телега с двумя мешками картошки под сиденьем; между задними колесами телеги пряталась от солнца черная пули, длинношерстая, словно в юбке. Узенькая, поросшая травой тропинка шла вдоль самой воды, слева убегала назад, к шоссе, высокая кукуруза.
— Очень здесь жарко, — пожаловался профессор.
— Еще десять минут, Зени! — сказала Юли. — Видите, вон там, над рекой, ракиты? Там даже в полдень хорошо, прохладно и приятно полежать на траве.
— Верно, комаров пропасть!
Юли шлепнула его по руке.
— Что вы все ворчите! Комары налетают только к вечеру.
Но комаров в тот год оказалось, видимо, мало, во всяком случае, профессор как будто не замечал их. Был уже поздний вечер, луна давно встала, ее узкий латунный серп просвечивал сквозь листву; из труб разбросанных вдоль берега вилл медленно потянулись к усыпанному звездами небу дымки, — везде стряпали ужин, — а профессору все еще не хотелось подымать головы с колен Юли, встать с сенного ложа, которое она устроила для него, потихоньку натаскав сена с ближнего покоса. День, проведенный на свежем воздухе, опьянил больше, чем его знаменитые трехдневные запои, солнечные лучи обожгли большое тело профессора, и хотя Юли заботливо смазывала ему кожу маслом, покрасневшие от солнца плечи, спину, колени щемило так, как иной раз, бывает, щемит сердце. С самого детства он не испытывал физической боли и сейчас, недоуменно ощупывая себя, прислушивался к ней, склонный даже считать ее немедленной расплатой наличными за доставшиеся ему в этот день наслаждения.
— И это всем так адски больно? — спросил он Юли.
Девушка улыбнулась ему. — Ну-ну, не хныкать!.. Конечно, всем больно. Ничего, пройдет.
— Как и жизнь, — ответил профессор, смеясь еще громче, чем всегда.
Они трижды выкупались в Дунае, вода вытянула из его ступней жесткость паркетных полов, из спины — форму спинки его кресла, из кожи — лабораторные запахи, и все тело наполнилось особенной, непривычной, мягко баюкающей усталостью, которая опять смутно напомнила далекое детство. На обед, на ужин они подкреплялись вареной колбасой, салями, хлебом с маслом и солеными огурцами, запивая ледяной водой, которую Юли принесла из колодца соседней виллы, ярко желтой, с крутой крышей. В заднем кармане у профессора была припрятана, как всегда, плоская фляжка с коньяком, на случай особой сухости во рту, однако в тот день он совершенно забыл про нее. Он смотрел на могучие ракиты, они часовыми выстроились длинной чередой вдоль берега, как будто хотели отделить воду от суши; их серые стволы с потрескавшейся за десятилетия корой разветвлялись, настойчиво стремясь к небу, от сильных ветвей разбегались тонкие побеги, побеги выпускали трепещущие листочки; под воздействием ветра, воды, солнца деревья обрели каждое свою особенную форму и все-таки были друг на друга похожи. Но зачем произрастали они? Зачем питались землею и воздухом? Зачем растили вокруг себя семьи из быстро вымахивающей молодой поросли? Зачем они были?
Профессор закрыл глаза, уснул. Когда проснулся, над его головой, лежавшей на коленях Юли, кивая ему, покачивались ракиты. У ног, что-то нашептывая, колыхал светлые шелковистые метелки тростник. Вокруг становилось все тише. Большая часть экскурсантов уже двинулась по домам, на прибрежных виллах и по склону холма в крохотных окошках Счастливого хутора загорался свет.
— Как называется этот холм?.. Счастливый хутор? — спросил профессор. — Экое тщеславие!
— Пора бы уже и домой, — сказала Юли.
Профессор не отозвался.
— Не хотите?
— Не хочу.
— Ну и хорошо, — обрадовалась Юли. — Комары не кусают?
— Не знаю.
Юли засмеялась. — И вы не голодны?
— Еще как!
— Но тогда?..
— Останемся.
— Хорошо, — согласилась Юли.
Время шло к одиннадцати, когда они опять проснулись. Первым встрепенулся профессор, ему на нос уселся огромный комар. Лунный серп уже скатился к вершине холма, встав позади одинокого тополя, и каждая ветка, каждый побег его вырисовывались черной ажурной резьбой на расплавленном желтом фоне. Легкая головка Юли с тяжелым узлом черных волос лежала на плече профессора. Она проснулась сразу же, как только профессор, открыв глаза, задышал в ином ритме.
— Я не сплю, — сообщила она.
— Разбудил тебя?
— Что вы? Я уже давно проснулась.
— Как давно?
— Не знаю… Но, по крайней мере, уже полчаса слушаю ваше сопенье.
Профессор зевнул. — А я твое.
— Ну и хорошо, — сказала Юли. — Теперь пора домой.
Профессор не ответил.
— Вставайте же!
— Побудем здесь еще! — попросил профессор.
— Но уже поздно.
— Юли, — спросил профессор, — отчего ты счастливая?
— Оттого, что люблю вас, — тотчас ответила Юли.
Профессор склонился над ее лицом. Он отчетливо видел каждую черточку, хотя над ними дрожал лишь слабый свет звезд.
— Неправда, — покачал он головой. — Не от того ты счастливая.
— Отчего же?
— Не знаю.
— Вы правы, — тихо сказала Юли, — Я оттого счастливая, что люблю людей.
— Верно, — проворчал профессор. — И как это у тебя получается?
— Да никак, — сказала Юли. — Я думаю, это естественное состояние человека, если он не болен.
— Ладно, Юли, — сказал профессор. — Я люблю тебя, Юли.
Двенадцатая глава
Долгое теплое лето прогрело и начавшуюся осень. Даже в октябре деревья все еще стояли зеленые, только желтеющая листва кленов шептала о близком конце, солнце же налило так жарко, что люди одевались по-летнему. Любовь Юли и профессора оставалась такой же безоблачной. Все свободное время за те два месяца, что минули после поездки в Сентэндре, они проводили вместе. Профессор до начала занятий в университете работал в заводской лаборатории, которую его дядюшка создал специально для него, Юли дома печатала на машинке; они встречались три-четыре раза в неделю, обычно часов в пять-шесть, и заканчивали день вместе.
Юли все еще не решалась сказать профессору о том, как на практике понимает человеколюбие. Чем лучше она его узнавала, тем больше любила и тем труднее казалась ей поставленная перед собою задача. Нет, она не могла спешить, если хотела, заботливо и нежно направляя привязанность к себе профессора, достичь своей цели. Однако с осени свободного времени у нее стало значительно меньше, работа в партии занимала не только время, но и помыслы. Все это приходилось держать от профессора в тайне. Юли впервые испытывала сердечную и душевную близость к человеку, которому не могла сказать даже о своей принадлежности к коммунистам, и хотя за годы работы в партии научилась строго хранить тайну, молчать становилось все труднее.
И перед партией ее совесть была нечиста. Юли еще не рассказала товарищам о великой перемене, происшедшей в ее жизни: о своей любви к человеку буржуазного мира; впрочем, она понимала, что это не сказывается на ее деятельности, знала, что рано или поздно придет черед для исповеди, и потому самообвинения лишь подспудно тлели в ее сердце. Но своего возлюбленного она обманывала. Глядя в доверчивые, ничего не подозревающие глаза профессора, она ощущала собственную нежность к нему притворством, молчание — предательством. Тщетно утешала себя тем, что это молчание косвенно служит их любви: всякий раз, как ей приходилось лгать профессору — если не могла провести с ним вечер или опаздывала на свидание, — горло у нее сжималось и на сердце ложилась тяжесть; она начинала бояться, что выдаст себя. Полное доверие, с каким профессор принимал любой ее обман, было для нее непереносимо.
— Завтра мы не увидимся, Зени, — сказала она как-то вечером, прощаясь с профессором.
— Вообще не увидимся?
Юли покачала головой.
— Опять надо срочно печатать? — спросил профессор. — Плюнь ты на все! Лучше я тебя увезу куда-нибудь.
Юли опять покачала головой.
— Ну ладно, — согласился, профессор. — Но вечером я все-таки загляну к тебе, вдруг ты кончишь пораньше.
Юли надела пальто. — Не приходите. Я буду работать не дома.
— А где же? — удивился профессор.