Ответ
Шрифт:
— Задаром?
— Ясно, задаром! Такая моя ставка была. Но только я знал, что до этого дело не дойдет и лежать ему на земле на обеих лопатках, как я задумал. Может, и верно, что ростом я мал, вон и его милость так же сказал, но со мной лучше не связываться, потому что я с любым справлюсь, когда сыт. Было дело, я и со взрослым справился, да еще с барином — капитаном на Дунае, — голыми руками побил его.
Луиза, которая до сих пор неподвижно, хмуро смотрела на сына, вдруг тяжело вздохнула и медленно опустилась на стоявший позади нее стул. Но Балинт даже не покосился на нее. — Словом, покуда те двое боролись, — сказал он, глядя прямо в глаза немного отступившему назад Йожи, — я понаблюдал хорошенько за разносчиком газет. Заметил, что, когда они расходятся, он сразу становится на изготовку, ноги врозь, и наклоняется всем телом вперед — ждет нападения, значит. Я и рассчитал, что, если кинусь ему между ног да задом тут же его подброшу, он обязательно грохнется, прямо носом в землю, а тут уж ничего не стоит повалить его на спину, — только бы обернуться успеть. Все зависело от того, поспею ли так быстро все проделать, чтобы ему очухаться времени не дать.
— Ну? — возбужденно поторопил рассказчика Фери.
Балинт взглянул на него. — Удалось, — ответил он просто.
— И он отдал велосипед?
— А как же? — удивился Балинт. — Ведь мы побились об заклад!
Йожи вдруг отвел глаза от Балинта и взглянул на Луизу. — Ловко! — воскликнул он после мимолетной паузы. — Кстати, был и у меня похожий случай, тому уж лет тридцать, да только я тогда всего лишь… это самое… гармонику выиграл. Отличная была гармоника, я на ней по ночам рулады разводил под окнами девушек, на одном только скрипаче-цыгане выгадал в ту зиму, по крайней мере, сотенную.
— И что купил на нее, дядя Йожи? — насмешливо спросил Фери.
Йожи не ответил. — Ты где сейчас работаешь? — подмигнув, спросил он Балинта.
— На стройке. — И сколько платят? — Восемь пенгё. — Хорош куш!.. Ну коли хочешь, устрою тебя на завод, где я теперь вкалываю, там заработаешь втрое.
Балинт вспыхнул. — В Пеште?
— На улице Яс, завод по изготовлению льда. Хоть нынче вечером заступай, в воскресенье мы в ночную смену выходим, с девяти до пяти утра. А на своем велосипеде ты — час-полтора, и дома.
Балинт молчал. — А вы не переселитесь к нам, дядя Йожи?
— Никак невозможно, — ответил Йожи, — у меня-то нет велосипеда.
— Ну что ж! — ожил вдруг Балинт. — Я согласен.
За минувшие два года Балинт приотстал в физическом развитии, духовно же шагнул далеко вперед — все существо его словно хромало из-за этой неравномерности. Безмятежный лоб никак не отражал его осмотрительности, вздернутый нос. — накопленной горечи, мальчишечьи ноги — обстоятельной медлительности, гибкий стан — упорства и выносливости; только глаза смотрели неожиданно остро и пристально. Его детский облик исчезал, терялся в житейских буднях, словно в слишком просторной, на вырост, одежде, и только исключительные обстоятельства срывали личину преждевременной зрелости. И тогда он возмещал все, в чем обокрал себя: в течение какого-нибудь получаса бахвалился, фантазировал и врал так, как это и свойственно пятнадцатилетнему подростку. К счастью, короткие экскурсы в недоставшееся ему детство его не отравляли, вскоре он опять возвращался к своим делам, и путешествия между мечтой и явью обходились без чрезмерных потрясений. Он не стал невропатом, злая судьба повернула его не против себя, но против людей, он усомнился не в собственной правоте, а стал настороженней относиться к внешнему миру. Однажды дозволенный себе самообман вооружал его против десятка обманов извне.
Минувшие два года он в основном голодал, то есть всякий раз, вставая из-за стола, мог бы тут же сесть за него вновь. Голод так вгрызся в его нервы, что он уже не замечал его, как не замечает человек собственного запаха; редко-редко чувствовал себя после еды отяжелевшим, так чтоб клонило в сон, — он не знал, что значит быть сытым по горло. Вот так, с постоянно пустым желудком, вечно слыша остающиеся позади четыре урчащих пустых желудка матери, брата, сестер, и брел он по узенькой тропинке, что лежит между приятием мира и его отрицанием; направо ли свернет он, налево ли — зависело более всего от случайностей общественного его бытия. Приручить судьбу свою он не умел, и она трусила за ним, словно дурная собачонка, про которую никогда нельзя сказать наверное, чего она хочет — лизнуть руку хозяина или укусить его за икры.
Людей, однако, он пока не боялся, просто стал чуть-чуть осмотрительнее. Кто бы к нему ни обращался, он неизменно отвечал лукавой улыбкой, которая охотней переходила в веселый, во весь рот, смех, чем застывала в оборонительной настороженности. Всем своим существом — но, правда, уже не умом — он знал, что любит людей, предпочитал волка принять за доброго друга, чем осла — за врага, и охотней заблуждался во вред себе самому, нежели окружающим. Все говорило за то, что, не постигни его какая-нибудь крупная, особенно жестокая обида, у него достанет сил еще на долгие годы иллюзий.
Его хватало и на угрызения совести, когда он понимал, что обошелся с кем-то несправедливо. Впрочем, понимать-то понимал, но поделать с собой ничего не мог и если инстинктом, иной раз совсем беспричинно, принимал кого-либо за врага, то оборонялся против него с такой решимостью, словно не подозревал, что сам же и есть нападающая сторона. Два года назад на Киштарчайском вагоностроительном он несколько дней работал подсобником на клепке рядом со своим одногодкой, Лайошем Шимо, сыном мастера-клепальщика; покуда они работали рядом, все было хорошо, но когда завод прикрыли и Балинт узнал, что Лайоша вместе с отцом его (вероятно, ради отца) перевели на «Ганц-вагон» и что там он выучится все-таки ремеслу, которого Балинту уже не видать, как своих ушей, — его охватила такая ярость против удачливого сверстника, что, когда они первый раз столкнулись на улице, Балинт не поздоровался, да и потом, увидев его издали, торопился перейти на другую сторону, лишь бы не встретиться лицом к лицу. Задним числом он всегда сожалел об этом, но, повстречавшись вновь, все так же поворачивался к нему спиной. И с той поры — работал ли он на стройке чернорабочим, замешивал цемент или подавал на леса саман, гнулся ли за верстаком в смердящих крысами подвалах слесарно-резальных мастерских «Гунния», суетился ли за прилавком бакалейной лавки в Кёбане[70] или чистил бассейн в Лукачских купальнях, — всякий раз при мысли о том, что специальности у него нет по-прежнему да и вряд ли уж будет, перед глазами его возникало лицо черноволосого Лайоша Шимо, рабочего «Ганц-вагона», и он ненавидел его с такой силой, что мог бы утопить в ложке воды, заколоть даже зубочисткой.
Такая же слепая неукротимая ненависть восстановила его и против дяди Йожи, когда два года назад, под грозовым, рассекаемым молниями небом, он узнал от Фери, что дядя стал любовником их матери. Первый гнев его обратился на самого вестника — того, кто, принеся злую весть, становится олицетворением и соучастником зла, ненавистным из-за обрушенной им горькой тяжести. Балинт целый месяц не разговаривал с братом. Дядя Йожи — которого, как и Балинта, уволили с завода — через три дня съехал от них, причины для ненависти уже не было, но сама ненависть осталась. И если Балинт забывал о ней на мгновение, то уж потом она терзала его часами. Тщетно понимал он умом, что ненавидеть дядю Йожи не за что, дядя ничем не обделил его, а мать сделал было счастливой — с тех пор она опять больше не пела! — но ненависть его бередило именно то, чему умом следовало бы радоваться: короткая, самозабвенно-счастливая песня матери. И теперь, при редких-редких встречах, любимое когда-то лицо дяди искажалось в глазах Балинта до неузнаваемости от одной только мысли, что это родное лицо может опять обернуться просто лицом мужчины, которое назавтра ухмыльнется ему с подушки матери. Чем больше походил дядя Йожи на тот образ, какой память сохранила Балинту об отце, тем более чужим становился он для мальчика. От каждого слова дяди в Балинте вспыхивала тревога, каждый звук его голоса рождал в ответ, словно эхо, вопрос: не собирается ли дядя Йожи вновь к ним перебраться? «Не могу, — ответил ему Йожи, — у меня нет велосипеда». И мальчик словно забыл о том, что ездить в Пешт можно и обычным местным поездом, а не только на выигранных в карты велосипедах, что на этот раз у дяди есть другая причина для отказа. Он помнил лишь собственные страхи и от этого как будто поглупел. «Ну что ж, — ответил он дяде, — я согласен!»
Они отправились в шесть часов вечера, Йожи — поездом, Балинт — на велосипеде. Свидание назначили друг другу в молочной тетушки Керекеш, напротив «Тринадцати домов»: Луиза Кёпе послала молочнице в счет давнего долга пяток свежих яичек, и Балинт должен был завезти их по дороге.
Гордо подкативший на велосипеде Балинт издали увидел со своего седла дядю Йожи. Опершись спиной на спущенную решетку молочной, Йожи стоял неподвижно, словно неживой, глядя перед собой пустыми глазами, и лишь тогда заметил мальчика, когда он вдруг вырос перед ним, проскользнув сквозь узкую расселину в неторопливой воскресной толпе. Они посмотрели друг на друга, но не произнесли ни слова. В лучах заходящего солнца чинно двигавшиеся друг за другом парочки отбрасывали на стены домов, на дядю Йожи длинные скользящие тени. Балинт локтем надраивал сверкающий никелем руль велосипеда.
Из них двоих Йожи был старше, то есть покладистей. Он первым нарушил молчание. — А мы и позабыли, что сегодня воскресенье… — Мальчик продолжал возиться с велосипедом. — Я не забыл.
— Но ведь?..
— Тетя Керекеш здесь и живет, в лавке.
Йожи промолчал.
— Разве я не сказал? — спросил Балинт, рассматривая педали велосипеда. — Да, кажется, не говорил… Надо постучать ей по решетке. Вот и все.
— Кто там? — после третьего удара кулаком послышался женский голос. — Кто там?
— Балинт Кёпе.
— Кто?
— Балинт Кёпе.
Решетка вдруг громко задребезжала. — Что такое?.. Балинтка? Какими судьбами?
Мальчик уголком глаза поглядел на дядю: чувствует ли, как его принимают? Но Йожи, повернувшись спиной к решетке и закинув вверх голову, по-видимому, разыскивал на крыше «Тринадцати домов» какую-то муху. Балинт помрачнел.
— Вот оно что! Балинтка Кёпе из Киштарчи! — трещала решетка, теперь уже потише. — Ну вот, извольте, только от ребенка и услышишь нынче разумный ответ! Ведь когда я спрашиваю из-за решетки «кто там?», все только одно и толкуют: «Это я». Какой-нибудь лысый старый хрыч придет, так и тот все бубнит: «Это я». «Это я»!.. Да почем же я знаю, кто это я! Из десяти и один не скажет имя свое, я да я, словно то — сам голос господен, из неопалимой купины возговоривший, и порядочной молочнице с Андялфёльда не узнать его никак нельзя, иначе у нее патент на торговлю отнимут… Нечистый побрал бы ключ этот!