Ответ
Шрифт:
Профессор нахмурился. — Это меня не интересует.
Он еще не бывал в этой квартире, которую Эстер, — как, впрочем, и другие нужды своего хозяйства — оплачивала из его кармана. Короткий путь из прихожей через ванную к спальне его любовницы, занявший, быть может, всего одну минуту, когда на него сразу повеяло — так бывает иногда в не виданных прежде, но странно знакомых местах — интимным ароматом Эстер, ее дремлющими в воздухе движениями среди чужих стен и чужой обстановки, блеском серебристых волос, ее беспорядочностью, капризами, тысячью ускользающих, но незабываемых следов повседневной ее жизни, — этот короткий путь неожиданно пробудил в профессоре острый инстинкт собственника и, как прямое следствие, неведомую ему прежде ревность. Всеми своими пятью чувствами он ощутил вдруг то, что до тех пор знал лишь отчасти, понимал только умом: все, что окаймляет сейчас его путь, — зеркальный шкаф, кресло, люстра, детское пальтишко на вешалке, зеленая изразцовая стена в ванной комнате, электрическая печь, никелированная розетка душа, резиновый коврик, губки — все это приобретено на его деньги и является его собственностью, точно так же, как та женщина, завершающая длинный реестр, которая придала смысл всем этим служащим ей вещам, которая является их номинальной владелицей, облеченной правом пользования, — сама Эстер, его любовница. Его любовница, которая с другим мужчиной делит приобретенные на его деньги электрическую печь и губки. И не только губки, резиновый коврик, никелированный душ, но и речи свои, голос, сияние глаз, даже дыхание. Жизнь.
За этот короткий путь он вдруг осознал, что Эстер не принадлежит ему, и на секунду сердце пронзила такая острая боль, что он остановился, хватая ртом воздух. До сих пор измены, в которых признавалась или не признавалась Эстер, лишь возмущали его мужское тщеславие и чистоплотность, но этот короткий путь по чужой квартире довел сейчас до его сознания, что у него есть подлинный и весьма серьезный соперник — муж Эстер. Этот короткий путь впервые заставил его осознать то, что он отрицал даже перед самим собой: причину упорного нежелания Эстер разойтись с мужем и стать его женой. И, словно пощечина, ударила мысль: Эстер девятнадцать лет обманывает его с собственным мужем.
Две пары соломенных шлепанцев, оставленных на толстом резиновом коврике перед бледно-зеленой, встроенной в пол ванной, вдруг ступили профессору в самую душу. Сколько времени понадобилось ему, чтобы пройти через ванную комнату? Нисколько. И, однако, даже годы спустя он помнил в ней каждую мелочь так, словно сам пользовался ею каждое утро. Высокое узкое трюмо внезапно запотело от дыхания ревности — так запотевает оно во время утренней ванны, — из потускневшей его поверхности выступило обнаженное, стройное и белое тело Эстер. Два купальных халата воззрились на него с вешалки, один белый, с разбросанными по белому полю цветами, другой чужой, темно-красный, с длинным и толстым витым поясом. Два человека пользовались этими большими, кремового цвета губками, лежавшими у края ванны. На стеклянной полке над умывальником — безопасная бритва, кисточка, квасцы и лишь один флакон с зубным эликсиром. Два стакана с двумя зубными щетками. Профессор на мгновение замешкался, в глазах у него зарябило: не два стакана, а три, с тремя зубными щетками. Он оглянулся: на вешалке тоже оказалось три халата, третий значительно короче, светло-желтый. Должно быть, сына халатик, подумал профессор. Моего сына. Новая, еще более острая боль резанула его по сердцу.
Двадцать четыре часа на скором поезде не занесли бы его так далеко, как этот короткий, минутный путь: он попал в неразведанные края сердца, даже о существовании которых не подозревал до сих пор. Когда маленькая служаночка распахнула перед ним покрытую белым лаком дверь в спальню Эстер, он не мог еще знать, что произрастает в этом краю, но едва переступил порог, как смутная, вовсе не сформулированная, но уже никогда более не исчезнувшая догадка о том, отчего так дурна его жизнь, забрезжила в нем: оттого, что не прошел до конца путь любви своей, которой посвятил все зрелые годы, как не прошел до конца и пути своего отцовства. И в познании мира не прошел до конца — позорно мало составил себе суждений о нем, позорно мало работал. Везде и во всем он прошел лишь половину того пути, какой должен был бы пройти соответственно отпущенным ему силам.
Все это лишь туманным видением пронеслось перед ним на пороге спальни Эстер — да и некогда было в ту минуту вглядываться пристальней, разбираться. Профессор попросту отстранил от себя туманное видение: уже завтра рассмотрит на досуге. Правда, назавтра рассмотрение не состоялось, как не состоялась ни разу за двадцать лет неизменно включаемая им в личный план «самопроверка», но боль, мучительно пронзившая сердце во время этого короткого, минутного пути, не забылась, затаилась в подсознании и никогда больше его не покидала.
Переступая порог спальни, профессор впервые был оглушен сознанием, что у него есть ребенок. Сын был, существовал уже десять лет, но профессор в первый раз ощутил, это сейчас, когда увидел рядом с темно-красным купальным халатом коротенький бледно-желтый, а на стеклянной полке, между двумя большими стаканами, — третий, маленький. Десять лет крадут у него его ребенка. Десять лет крадут у него его возлюбленную. Он упустил и того и другую, хотя мог бы удержать при себе обоих.
Маленькая служанка за его спиной тихонько прикрыла дверь. Окно в комнате Эстер выходило, на восток, солнце, поднимаясь, уже расшило тончайшими золотистыми лучами прозрачные кружевные занавески. Профессору вспомнилось вдруг смертное ложе его брата в горицийском полевом госпитале и вслед за тем вторая горькая утрата в его жизни: смерть матери в фиумской гостинице, вдали от родных, друзей и знакомых, в полном одиночестве… даже самую весть о смерти семья получила от дирекции гостиницы, вещи и деньги пересланы были в Пешт судебной палатой по наследству. Но оба воспоминания, словно две молнии, зигзагами прорезавшие небо у горизонта, вырвали из его времени лишь доли секунды.
Он сильно побледнел. Инстинктивно прижав руку к сердцу, огляделся в комнате. Однако первый обзор не обнаружил никаких принадлежностей мужского туалета вокруг Эстер.
— Где мальчик? — спросил он, привалившись спиной к двери.
На маленьком смирненском коврике у постели Эстер стояли отороченные лебяжьим пухом шлепанцы. На ночном столике — бутылка минеральной воды, разломанная пополам плитка шоколада, раскрытая книга, обложкой кверху, одеколон в хрустальном флаконе с резиновым пульверизатором, кусочек белого хлеба. В дальнем углу комнаты на желтом шелковом кресле, на диване, на скамеечке — повсюду — шелковое белье Эстер, ее платье, чулки, книги, полотенца, пудреницы. На полу — ридикюль.
Профессор нагнулся, поднял сумочку, — Где Иван?
— Он у себя, в детской, Зени.
— Превосходно, — пробормотал профессор. Только теперь он решился взглянуть ей в глаза, ярость и отчаяние при звуках ее голоса слегка унялись. Лицо Эстер и без косметики было по-девичьи свежим, гладким и розовым над белым, шелковым, до подбородка натянутым одеялом, знакомым профессору по больнице Яноша. Ее светлые серебристые волосы так же поблескивали на снежно-белой подушке, как в их постели на улице Геллертхедь, обнаженные до плеч белые руки были не полнее и не худее — точно такие же, как там. Некоторое время профессор молча, со стесненным сердцем, смотрел на нее: на чужой постели лежала все-таки чужая женщина.
— Уедешь со мной за границу? — спросил он, спиной опять откинувшись на дверь в ванную комнату.
Эстер засмеялась, одеяло соскользнуло чуть ниже. — Куда, милай?
Профессор смотрел на нее, не отрываясь. Маленький шомодьский ротик выговорил «милай» так же нараспев, как выговаривал это словечко вот уж почти двадцать лет. — Я уезжаю, в Германию или Англию, — хрипло сообщил профессор. — Уезжаю послезавтра. Оставляю университет.
Эстер опять рассмеялась. — Навсегда?
— Навсегда.
— Подойдите поближе, Зени, — пропела Эстер, — сядьте вот сюда, у постели. Да сбросьте вы эту сорочку со стула! Могли бы сесть и ближе!
Она приподнялась и, потянувшись к нему, принюхалась. От его одежды пахло лабораторией, уксусом, пивом, но не палинкой. Она понюхала и темное круглое пятнышко на жилете. — На завтрак был зельц в уксусе, Зени? — спросила она и так засмеялась всеми своими мелкими белыми зубками, глядя в лицо профессору, что у него перехватило дыхание. — Я понюхала, не пьяны ли вы. Почему вы вздумали покинуть университет?
Профессор на вопрос не ответил. — Ты поедешь со мной?
Эстер опять засмеялась. — Навсегда?
— Да, — проговорил профессор, а на сердце у него становилось все тяжелее. — Поедешь?
Эстер села в постели, подтянула колени, ее глаза чуть-чуть сузились. — Передайте мне со стола вон ту косыночку в горошек, — пропела она, — я хоть повяжу голову. Так расскажите мне, почему вы бросаете университет?
Прошло уже девять месяцев с той поры, как зародилось дисциплинарное дело профессора Фаркаша. И хотя в течение девяти месяцев делу неоднократно угрожал выкидыш, теперь было похоже на то, что близятся роды. Правда, ректор уже не столь охотно брал на себя роль повитухи. Когда девять месяцев тому назад, с письмом от ректора Политехнического института, он посетил профессора Фаркаша в его лаборатории, а затем, после резкой с ним стычки, задыхаясь от злости, вернулся в свой кабинет, он действительно страстно жаждал получить сатисфакцию за удар, нанесенный из-за спины достоинству университета, но в течение последовавших за тем девяти месяцев столько самых разных рук брали на себя заботы о «деле», столько сложных и противоречивых политических влияний лелеяло его и вскармливало, что старый лис, осторожный и хитрый, к тому времени как пришла пора помочь младенцу родиться на божий свет, давно уже не испытывал к нему ничего, кроме отвращения.