Ответственность религии и науки в современном мире
Шрифт:
«Первоначально язык выражал не мысли или идеи, но чувства и аффекты», – утверждал Э. Кассирер [154] .
Этому соответствуют и данные лингвистики о наибольшей древности среди частей речи именно глагола, а из существительных – имен собственных (возникших как знаки запрещения трогать, прикасаться). Таким образом, из выделенных семиотикой трех основных функций знаков человеческой речи (семантика, синтаксис, прагматика) наиболее древней – и в этом смысле наиболее важной – является прагматическая функция — отношение слова к поведению человека – его «энергийный заряд».
154
Кассирер Э. Опыт о человеке: Введение в философию человеческой культуры. – В сб.: Проблема человека в западной философии / Сост. П. С. Гуревича / Ред. Ю. Н. Попова. М., 1988. С. 29
«…По-видимому, <…> глагольная фаза второй сигнальной системы (“нижнелобная” и “нижнетеменная”) оказывается старше, чем предметно-отнесенная (“височная”), – отмечал Б. Ф. Поршнев. – И в самом деле, многие лингвисты предполагали, что глаголы древнее и первичнее, чем существительные. Эту глагольную фазу можно представить себе как всего лишь неодолимо запрещающую действие или неодолимо побуждающую к действию. В таком случае древнейшей функцией глагола должна считаться повелительная. Можно ли проверить эту гипотезу? Да, несколько неожиданным образом: демонстрацией, что повелительная функция может быть осуществлена не только повелительным наклонением (например, Начинайте!), но и инфинитивом (Начинать!), и разными временами – прошедшим (Начали!), настоящим (Начинаем!) и будущим (Начнем!), даже отглагольным существительным (Начало!). Словно бы все глагольные формы позже разветвились из этого общего функционального корня. И даже в конкретных ситуациях множество существительных употребляется в смысле требования какого-либо действия или его запрещения: “Огонь!” (стрелять!), “Свет!” (зажечь), “Занавес!” (опустить), “Руки!” (убрать, отстранить). Последний пример невольно заставляет вспомнить, что Н. Я. Марр обнаружил слово “рука” в глубочайших истоках больших семантических пучков чуть ли не всех языков мира: “рука” означала, конечно, не предмет, а действие. <…> Итак, допуская, что древнейшими словами были глаголы, мы вместе с тем подразумеваем, что глаголы-то были лишь интердиктивными и императивными, побудительными, повелительными» [155] .
155
Поршнев Б. Ф. О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). М., 1974. С. 426–427.
Прагматическая функция, как уже было сказано выше, является неотъемлимым элементом любого высказывания, однако наивысшей «степенью перформативности» обладают сакральные тексты – и, в первую очередь, тексты литургические, тексты, в которых, собственно, в подлинном смысле о-существ– ляется со-действие слова со Словом, – тексты, главное предназначение которых состоит не в том, чтобы донести до молящегося какую-либо информацию, но в том, чтобы воздействовать на человека и из-менять его. Может быть, яснее всего это видно в возгласах священника: Блгословено цртво <…>, Zкw подобаетъ <…> и т. п., которые, строго говоря, ничего не сообщают, но осуществляют цртвiе бжiе, пришедшее въ силэ (Мк. 9, 1) Слова. Именно в литургии язык вы-являет свою истинную природу – природу у-казующего зова, вещего с-каза, воз-вещающего вечное и про– по-ведающего сокровенное. Литургия – это по-ток речения, текущий из устья Слова в вечность. И евангельский текст, существующий, прежде всего, в литургическом контексте, направлен не на то, чтобы сообщить какие-либо сведения из жизни Христа, но на то, чтобы воз-действовать на человека, вкушающего слово Писания. Говорит Х. У. фон Бальтазар: «Евангелия – это не кропотливо составленный сборник “изречений” (логий), <…> слова указывают не в горизонтальном направлении, друг на друга, но вертикально – в глубину постоянно пребывающего Логоса» [156] . Потому-то, имея в виду «действовательную силу» Св. Писания, свт. Григорий Богослов говорит: «И язык и ум непрестанно упражняй в Божиих словесах! А Бог, в награду за труды, дает или видеть сколько-нибудь сокровенный в них смысл, или, что еще лучше, приходить в сокрушение при чтении великих заповедей чистого Бога» [157] .
156
Бальтазар, фон, Х. У. Целое во фрагменте. Некоторые аспекты теологии истории. М., 2001. С. 270.
157
Свт. Григорий Богослов. Творения, т. 2. СПб., б/г., с. 132. См. также чрезвычайно интересную работу: Беляков А. В. Первый псалом // Православный путь. Церковно-богословско-философский ежегодник, Джорданвилл, 1990. С. 85–115.
«Хотелось бы <…> отметить, – пишет Г. И. Беневич, – как <…> возможности подхода к словам, произносимым в Церкви, могут быть сопоставлены с тем, как изучается функционирование языковых знаков в речи в современной лингвистике. Здесь мы имеем в виду в первую очередь классификацию семиотических подходов, разработанных Моррисом, Пирсом и Остином: выделение в качестве разделов семиотики синтагматики, семантики и прагматики. При определенной коррекции мы можем говорить, что образное или описательное значение слова, то, в какие ассоциативные связи (имея в виду ассоциации как по сходству, так и по смежности) входит слово, точнее, какие связи возникают вокруг его образного представления, может вполне быть отнесено именно к разделу синтагматики, занимающемуся сочетаемостью слов в контекстах предложений. В свою очередь терминологический аспект слова Церкви, связанный с его догматическим значением, опять же при некоторой коррекции, может быть отнесен к разделу семантики, изучающему отношения слова к «идеям». Наконец, аскетическое, или практическое, значение слова, очевидно, имеет отношение к прагматике, изучающей, по Остину, явные и скрытые цели высказывания, так называемые его «иллокутивные силы» – и то, какими средствами эти цели достигаются.
Следует заметить при этом, что еще со времен Александрийской школы экзегезы в Церкви хорошо известны и постоянно практикуются три подхода к истолкованию Священного Писания: подход историко-описательный, или буквальное толкование, то есть рассмотрение текста Евангелий как исторического повествования о земной жизни Христа и, соответственно, нарративный способ говорения о них; подход догматический, в котором те или иные моменты толкуются в плане иллюстрации догматического учения Церкви, и, наконец, аскетико-учительный подход, имеющий в виду использование чтений из Писания для научения верующих личному благочестию. <…> хотя все три типа толкования – исторический (образно-буквальный), догматический (терминологический) и аскетический (учительный) – практикуются в православной экзегезе и сами по себе, и в последовательном сочетании друг с другом, в церковных песнопениях, которые в буквальном смысле являются не толкованиями, но в свою очередь – «произведениями», мы встречаем удивительный подход к тексту Писания, в котором, органически сочетаясь, так или иначе присутствуют все три уровня его толкования» [158] .
158
Беневич Г. И. Слово Церкви (проблемы православной экзегезы). – В сб.: Проблемы христианской философии. Материалы Первой конференции Общества христианских философов. М., Прогресс-Академия, 1974. С. 14–15.
Следует подчеркнуть, что осознать и об-наружи– ть энергийность языка чрезвычайно затруднительно. Причина этого заключается в «естественности» языка, в его «изначальности». Мы погружаемся в язык с самого рождения, и языковая среда становится для нас той самой единственной подлинной реальностью, в которой мы, собственно, и живем. «Слово – это сам человек. Мы созданы из слов. Они – единственная наша реальность или, по крайней мере, единственное свидетельство нашей реальности» [159] , – говорит Отавио Пас. Человек, по существу, живет в языке, а не пользуется им. При этом словесная реальность является для нас столь естественной, что мы вовсе не замечаем ее, как не замечаем воздуха, которым мы дышим, хотя без него само существование наше было бы невозможным. «Величайшая загадка языка – в его естественности. Он так же привычен и незаметен, как дыхание» [160] , – подчеркивает О. А. Донских. Действительно, для нас дышать, жить, и думать, то есть оформлять переживание в слове фактически равнозначно.
159
Пас О. Освящение мига. СПб., М.: Симпозиум, 2000. С. 203.
160
Донских О. А К истокам языка. Новосибирск: Наука. СО АН СССР, 1988. С. 3.
Характерно, что «с этимологической точки зрения глагол думать изначально не принадлежал к ментальным глаголам. … Праславянское *duma связывают с *dux– / *dyx– / *dъх-и с *dъmа, *dаti, *dymati. Р. Якобсон установил следующее направление семантического развития слав. *duma: “дыхание” -> “(произнесенное) слово”, откуда затем значения “совет” и “мысль”. <…> Древнерусское думати имело значение “говорить, советуясь”» [161] , – т. е. выговаривать (выдыхать) потаенное в сердцевине своего духа (дыха) и со-поставлять его с другим мнением. Содержание, подразумеваемое “в сердце”, первоначально вы-дых– алось, о-звучи– валось, а лишь много позднее было интериоризировано».
161
Макеева И. И. Исторические изменения в семантике некоторых русских ментальных глаголов. – В сб. Логический анализ языка. Ментальные действия. М., 1993. С. 43.
Сам факт наличия со-знания означает фиксацию части языка, которая в результате такой фиксации может быть от-чуждаема, а стало быть, доступна прямому наблюдению. Собственно, думать – это и значит концентрироваться на результатах процесса рассуждения, о-со-зна(ва)ть и о-по-зна(ва)ть плод мыслительного процесса [162] . При этом сама осознаваемая мысль о-пред– мечивается, превращаясь в текст, подчиняющийся определенным грамматическим (то есть формально-логическим) правилам. Фактически, формализуемые грамматические правила нормируют только результат процесса речепорождения, сама же энергия, из-река– ющая слова, прикрывается поверхностной оче– видной умо-зрительностью.
162
См.: Гак В. Г. Пространство мысли (опыт систематизации слов ментального поля). – В сб.: Логический анализ языка. Ментальные действия. М., 1993. С. 26.
Как писал Уильям Джеймс: «Подобно жизни птицы, сознание кажется состоящим из смены перелетов и моментов отдыха. Это сказалось даже на ритме языка, где каждая мысль отливается в отдельное предложение, а ряды предложений смыкаются в периоды. Моменты отдыха в области сознания обыкновенно заняты некоторого рода чувственными образами, обладающими тою особенностью, что они могут неопределенно долгое время держаться пред душой и позволяют созерцать себя без всяких изменений; что касается тех частей сознания, которые можно сравнить с перелетами, то они наполнены мыслями о динамических и статических отношениях, которые получаются между предметами, созерцаемыми в периоды сравнительного покоя. Мы и обозначим эти моменты покоя сознания “устойными” состояниями потока сознания, а перелеты его “переходными состояниями” этого потока. Из этого оказывается, что наше мышление постоянно стремится от “устойного” состояния сознания, которое оно только что покинуло, к какому-нибудь другому “устойному”-же моменту. Значит, можно сказать, что главное назначение переходных состояний сознания заключается в том, чтобы переводить наш ум от одного “устойного” заключения к другому. Весьма трудно путем самонаблюдения определить, для чего действительно служат переходные моменты. Если они составляют перелеты к заключению, то остановить их для того, чтобы рассмотреть раньше, чем наступит вывод из них, значило бы уничтожить их. Если же мы дождемся того момента, когда завершится вывод, самая сила и устойчивость последнего своим блеском поглощает и совершенно затеняет переходные состояния сознания. Попытка перехватить мысль на полдороге и окинуть взглядом этот отрезок убеждает, насколько затруднительно самонаблюдение в области переходных состояний сознания. Перелет мысли всегда так стремителен, что доводит нас почти каждый раз до вывода, прежде чем мы успеем ее захватить в пути. Если же мы проявим достаточное проворство и поймаем переходную мысль на лету, то она немедленно перестает быть переходной, т. е. самой собой. Подобно тому, как снежинка, захваченная теплою рукою, утрачивает кристаллическую форму и превращается в каплю воды, так, вместо уловления “чувства соотношения” между переходным состоянием сознания и выводом, мы захватываем нечто “устойное”, по большей части последнее произнесенное нами слово, которое останавливаем, причем улетучивается его служебная роль, значение и соотношение со всем предшествующим и последующим рассуждением. В этих случаях попытки анализа потока мысли посредством самонаблюдения столь же малосостоятельны, как если бы, схватив вертящийся волчок, мы мнили захватить его движение, или как если бы мы старались закрыть кран газовой горелки с такой быстротой, которая дала бы нам возможность рассмотреть, какой вид имеет тьма» [163] .
163
Джемс У. Научные основы психологии. СПб., 1902. С. 121–122.
Именно оче-видностью результирующего, статического «слоя» языка обусловлена почти полная сокрытость его глубинного, динамического уровня. Вот как свидетельствует об этой сокрытости глубинных ис-токов языка поэт:
Да разве я то говорю,Что знала, – пока не раскрылаРта, знала еще на чертеГуб, той – за которой осколки…И снова во всей полноте,Знать буду – как только умолкну [164] .164
Цветаева М. «Куст».
Анализируя (то есть рас– членяя) фиксированную (из-мысленную) часть языка, «со-знание» по необходимости оказывается непременным «соучастником» полученного результата. Это, разумеется, относится в том числе – а точнее, в первую очередь, – к реальности словесной, языковой, в которой мы пребываем и которой мы, собственно, и являемся.
Полная картина анализа неминуемо включает исследователя; языковой синтез же должен быть постигнут именно как «само– орга-низ(м)ация» [165] . Именно «порождающий процесс <…> является ключевым для понимания речевой деятельности в целом», в связи с чем, скажем, в психолингвистике в последнее время «произошла переориентация поиска с вопросов речевосприятия и речепроизнесения на вопросы речепорождения» [166] .
165
См. напр.: Шишкина Л. С. Описание, моделирование, реконструкция. – В сб.: Семиодинамика. СПб., 1994. С. 109–115.
166
См.: Человеческий фактор в языке: Язык и порождение речи. М.: Наука, 1991. С. 5.