Ожидание
Шрифт:
— Alors? Il faut d'echarger! [36]
Мое тело, прежде чем я успел что-либо сообразить, испуганно шарахнулось исполнять приказ. Но все стояли в нерешительности. Мне мгновенно передалось выражавшееся на всех лицах недоумение: не может «аджюдан» этого требовать. Ударит снаряд, так и погибнешь в грузовике, в пламени и взрывах ящиков с гранатами. Наоборот, под обстрелом все выскакивают и ложатся на землю. И будто в подтверждение — снова зловещий свист. Но вдруг мысль: «А как же мои героические мечтания? Сколько раз я спрашивал себя, как я буду держать себя в опасности. И вот наступило. Неужели не решусь?»
36
В чем дело? Нужно выгружать!
Что-то огромное упало совсем близко. Земля качнулась под ногами. Движимый будто посторонней силой, я был уже около грузовика. Но когда я вскочил на подножку и мне глянуло в глаза темное нутро фургона, точно невидимая преграда меня оттолкнула. Безумие туда лезть! Там притаилось что-то безжалостно злое, уничтожающее жизнь. Не лезть туда, а бежать и где-нибудь в стороне, упав ничком, прижаться всем телом к любимой, нагретой солнцем земле.
Я никогда еще не был так одинок. Товарищи смотрят на меня, но они не могут мне помочь. Я понимал, их мнение обо мне несоизмеримо с важностью для меня моей жизни. И все-таки мысль, что они заметят, что я боюсь, заставила меня решиться. Я всунулся головой и плечами внутрь фургона. «Кажется затихло», — подумал я с облегчением. Но сейчас же снова раздался быстро приближавшийся свист. Любовь, добро, счастье — все, чего я ждал от жизни, и память о близких, надежда с ними увидеться, всё отступило как призрак. В мгновенной вечности настоящего ничего нет, только неостановимый лет снаряда и страх уничтожения. Сейчас оглушит. В слепой ярости кромсая мои мышцы и кости, бессмысленные осколки врежутся в мое тело, я перестану быть. «Ах, скверно, — подумал я, криво улыбаясь и чувствуя, как невольно сутулится спина. — Молиться? Но кому? В воздвигшейся надо мной пустоте никого нет. Как же тогда спастись? Нестерпимость ожидания! Я не могу даже начать думать. Так много мыслей теснится в голове, но всё разбегаются. И сейчас ударит».
И вдруг я понял, как эта борьба, и замирание, и страх мне давно надоели. Слишком часто все это повторялось. Я чувствовал злобу от сознания своего ничтожества. У Мануши я говорил о борьбе со злом национал-социализма, а теперь боюсь. «Ну, что же, пусть убивают», — сказал я себе с решимостью возмущения и, опершись на локтях, подтянулся вверх. Было жутко, как при разбеге по трамплину для прыжка головой в воду. В то же мгновение, сверля воздух с могучей быстротой, снаряд пронесся над крышей грузовика и где-то совсем близко ударило. Грохот, треск, звон. Задыхаясь, я лег животом на железный пол кузова. Вблизи я увидел, какой он холодный, твердый и гладкий, из толстого листового железа. В нем не было ни малейшей крупицы жалости. Я больше не чувствовал страха, только удивление, что так трудно было влезть; сердце колотилось и всё тело под тяжелой шинелью взмокло от пота. Я не отдавал себе отчета, как я ослаб за десять дней почти без сна и еды.
Неумелыми руками я принялся срывать со стенки прикрученные проволокой пулеметы. Я видел лица товарищей, обступивших грузовик. Их не раздражала, как я этого боялся, моя неловкость. Наоборот, они смотрели на меня с ободрением и участием. Один даже протянул плоскозубцы. Потом все ушли в крепость, а мы с Раймоном остались на площади охранять наши грузовики. Я с удивлением замечал происшедшую во мне перемену. Во время отступления я так измучился, совсем выбился из сил, а теперь никакой усталости больше не было. Прохаживаясь около грузовиков, я чувствовал, как при каждом шаге от упругого потягивания мышц моих ног по всему телу разливается блаженная отрада. И все мои мысли, само чувство жизни изменились. Не знаю, как это произошло. Прежде меня всегда тяготило ощущение моей худосочности, усталости, слабости. Всякое усилие — вставать, бриться, ехать в метро — меня утомляло. А теперь мне казалось, я мог бы полететь, такую стремительную легкость я чувствовал. Правда, никакого ответа на вопрос о загадке существования по-прежнему не было, но я не мог вспомнить, почему раньше это меня так мучило. И также меня больше не беспокоило, что моя жизнь ничем не охранена. Мне вдруг стало безразлично, что будет с нами, кто победит, увижу ли я конец войны или буду убит в следующее мгновение. Токи огромной радости проходили через меня и я не мог верить, что вместо этого неуничтожимого, всенаполняющего чувства бытия, могло наступить «ничто», что-то чего нет, чего, даже закрыв глаза, нельзя себе представить.
В том, что я испытывал, не было никакого мыслимого содержания. Только удивление и счастье быть, словно я видел землю в первый раз. Эта площадь, и деревья, и дома, и стены крепости, отчетливо обрисованные в чудной прозрачности воздуха, — всё казалось мне каким-то первозданно новым и в то же время всегда бывшим; как будто я уже когда-то все это видел.
Раймон тоже был возбужденно весел. Как мы радовались, как дети, когда прошумев в вершине дерева, под которым мы стояли, и сбив несколько листьев, осколок чиркнул по мостовой у самых наших ног. Мы показывали друг другу оставленную им метку, взволнованно говоря:
— Я видел, как он упал.
— Я тоже.
— Как раз между нами.
Но сердце уже сжималось: а что же дальше, что делать с этим избытком вдруг пробудившихся сил жизни, к чему ведет, что обещает эта радость — ведь она не может длиться вечно? И голова кружилась от предчувствия невозможного, несбыточного счастья.
Одно было неприятно. Пока я мылся у колонки, кто-то унес мою каску, оставив вместо нее свою старую, еще той войны, синюю с накладным гребнем. А, главное, она была вне мала, еле держалась на самой макушке. Раймон бранил меня за ротозейство, да мне и самому было досадно: в этой нелепо маленькой каске у меня был, верно, смешной вид, а мне хотелось быть похожим на настоящего воина.
Наступил вечер. Со стены капрал крикнул нам идти наверх.
Ужин уже отошел, но нам оставили горохового супа с мясом. Только начав есть, я почувствовал, как я голоден. Меня удивляло, почему до тех пор я не вспоминал, какое наслаждение может доставлять еда. Хлебая суп, я осматривался по сторонам. Вдоль бульвара — двухэтажные дома, за ними на холме — глухой, запущенный сад. Только недавно отсюда ушли люди, но распад человеческого устроения уже начинался. Зияя дырами выбитых окон, брошенные дома белели на черной зелени пихт и терновника романтическими развалинами. По вечерам здесь, верно, гуляли влюбленные, а теперь всюду мусор, как на свалке. Откуда, посреди светлого чистого города, взялся этот дико разросшийся сад? Словно его забыли или хуже — не могли убрать, когда строили город. И хотя я старался не смотреть назад, я все время чувствовал за спиной молчание этого таинственного сада. Оно будто говорило о чем-то неустранимом, но я не мог вспомнить, о чем.
А вдоль парапета крепостной стены уже кипела новая, пришлая жизнь. Товарищи с повеселевшими лицами хозяйственно хлопочут, устраиваясь на новом месте. В углу двойной пулемет 13-2, грозясь, уставился в небо воронеными стволами. «Аджюдан» скинул мундир и, засучив рукава рубахи, широко расставив ноги, моется над ведром. Его движения так по-домашнему спокойны, точно мы не в осажденной крепости, а на биваке в мирное время. Он плещет мыльной водой и, с наслаждением фыркая и отдуваясь, крепко трет- волосатыми руками лицо и покрасневшую шею. Совсем как описывают в книгах. В этом было что-то необыкновенно успокоительное.
Капитан, свежевыбритый и помолодевший, защищая рукой глаза от бьющих в лицо лучей закатного солнца, наклонился над дальнозором и смотрит в поле, виднеющееся за выездом из города. Я попросил у Роже бинокль. Там как тли ползли по лугу пятна грузовиков, из них выскакивали и торопливо бросались рыть землю крохотные солдатики. Было странно думать, что эти еле различимые человечки и есть тот грозный враг, перед которым мы отступали. Это они, а вовсе не какие-то гиганты, производили смерть, поражавшую нас в грохоте падающих с неба бомб и снарядов.
— А ну-ка, погладь их немножко, — весело блеснув глазами, говорит капитан.
Наводчик, крутя колеса, опускает хоботы 13-2. Воздух дрожит от быстрого воинственного стука коротких очередей.
Меня все больше охватывало чувство покоя. Теперь я окончательно уверился: неясность и путаница во время бегства, когда казалось, сквозь какие-то дыры проглядывает чернота другой, совершенно бессмысленной и страшной действительности — все это было только недоразумение. Слава Богу, теперь это недоразумение кончилось и лучше не думать, как оно могло произойти. По тому как товарищи по роте, нормальные, здравомыслящие люди, спокойно действовали и говорили, и по тому как капитан уверенно отдавал приказания и его приказания сейчас же исполнялись, я с удовлетворением чувствовал — теперь все будет происходить, как нужно, в согласии с каким-то установленным порядком, в незыблемость и в доброе значение которого я продолжал еще, как в детстве, подсознательно верить. И, странно, мне все больше казалось, что я узнаю в окружающем что-то уже виденное, знакомое, привычное. Но как могло это быть, как могла эта обстановка мне напоминать что-то хорошее, бывшее давно — ведь я в первый раз на войне. А между тем, когда слушаешь знакомый напев, я даже знал, что будет дальше.
На следующий день немцы с утра начали обстреливать нас из австрийских 88-мм орудий. Заметив, что молодой пулеметчик робеет, капитан сам сел за 13-2, сказав, чтобы все ложились под стену и только двое дозорных остались на ногах. Я стал направо от капитана, а Раймон налево, в углу.
Теперь, когда я добровольно вызвался на самое опасное, я был доволен собой. В первый раз в жизни я держал себя по отношению к другим людям до конца порядочно, без всякого соучастия в несправедливости. Меня удивляло, как это легко было. О том, что я здесь, чтобы убивать людей, я совсем не думал.