Ожидание
Шрифт:
Впоследствии, уже вернувшись в Париж, я с удивлением вспоминал эти рассказы, совсем не похожие на то, что писали «ди-пи» в эмигрантских газетах и журналах. Тогда мне стало приходить в голову, что, может быть, и мои «остовцы» вовсе не были до войны такими уж советскими патриотами. Но я встречался с ними, когда обида на жестокое и презрительное отношение к ним немцев и слухи, что русские остановили немецкое нашествие, вызвали в них перелом. Желание доказать, что они вовсе не «унтерменши», и страх, чтобы их не попрекнули потом за то, что не участвовали в борьбе с немцами, заставляли их хвалить передо мной все русское, советское.
Еще другое предположение приходило мне в голову. Видя, что я против немцев, они старались ко мне подделаться. И я действительно готов был слушать только то, что подтверждало мою веру, что весь народ теперь против немцев. Обо всем, что не соответствовало этой моей вере, я старался не думать. Так, когда один «остовец» с озлоблением рассказывал мне о тяжелой, нищей и несправедливой жизни в колхозе, я слушал его с сочувствием, не сомневаясь, что он говорит правду. Но когда он с таким же озлоблением стал говорить о партизанах, что они только вредят населению, я не хотел его больше слушать. Мне казалось, он перешел на сторону гитлеровской Германии, на сторону зла.
Однажды в Линде, толкнув меня локтем, товарищ с хохотом показал мне в толпе на человека, который, по-видимому, казался ему очень смешным и нелепым. Это был невзрачный, тощий, с покатыми плечами, малого роста мужичонка, с лицом, заросшим большой клочковатой бородой. Одет он был как актер в пьесах из крестьянской жизни: в длинной рубахе, с косым воротом и с ластовицами, в портках в полоску.
— Посмотри, что у этого чучела на ногах, — давился от смеха товарищ.
Мужичонка был в лаптях. Это в первый раз в жизни я видел лапти не на актере, а на настоящем мужике. Я понимал, что простолюдину-французу этот человек должен был казаться странным, может быть, даже не совсем нормальным. «Откуда он, — подумал я, — он вряд ли советский… Из советских никто так не одет». Я подошел к нему:
— Скажите, откуда вы?
— А мы из-под Двинска, то есть Дюнабург по-теперешнему.
Я спросил тогда:
— Как вы думаете, кто победит?
Смотря на меня сверлящим из-под косматых бровей взглядом, видимо, стараясь понять, кто я такой, он сказал, будто не поняв моего вопроса:
— То есть, как это — кто победит?
— Ну да, кто победит — Россия или Германия?
Тогда он насмешливо ответил:
— Как же, известно, кто! — И пошел к телеге своего бауэра.
Тот сердито стал ему что-то выговаривать. Но он не испугался.
Удобнее усаживаясь на передке телеги, он дерзко, ответил по-русски:
— Подожди, дай дерюгу под… подложить.
С одним из «остовцев» меня познакомил Бернар. С тех пор, как Россия участвовала в войне, он стал относиться ко мне еще дружественнее, чем прежде. Работая на дальнем поле, он, по его словам, «разговорился» с одним русским. Он не объяснил на каком языке. На мои вопросы, как выглядел этот русский, Бернар сказал с той маленькой усмешкой, с какой он обычно говорил о лошадях, вообще о существах, которые ему нравились:
— Oh, il 'etait tout rond. [91] — Потом, помолчав, прибавил: — Il est comme moi. [92] — Ему, видимо, приятно было думать, что в России живут такие же, как он, не похожие на городских, деревенские, лесные люди.
В воскресенье Бернар повел меня на место, где он встретил в поле русского. Нам повезло: русский как раз пас стадо. На вид — лет семнадцати, с выгоревшими волосами. Бернар был прав: у него было совсем круглое лицо, с детским носом пуговкой.
91
Он совсем круглый.
92
Он такой, как я.
— Нагрузка, — сказал он, насмешливо показывая бровями на коров на лугу.
Я спросил:
— Вы дома тоже в деревне работали?
— Я не работал, я занимался, — ответил он гордо.
Он твердо был убежден, что русские победят:
— Это только вначале немцы легко продвигались. Многие украинцы думали: «Чего воевать, лучше по домам разойтись». Ну, а как немцы до настоящей России дошли, тут весь народ поднялся.
Уж не подлаживается ли он ко мне, видя, что я против немцев? Мне хотелось допытаться, что он думает на самом деле.
— Конечно, вредительство было, — сказал он нехотя. — Там, где до… туда подбрасывают, а где ни…, туда не везут. Вот в 32-ом году здоровая голодовка была. Дядька мой тогда еще помер. А потом хорошо стало. Не то что здесь. Знал бы, лучше бы в партизанку ушел. Сам увидишь, если русские сюда придут, здесь тоже российские порядки установятся. Панов не будет.
Я радовался его словам, подтверждавшим мою надежду, что в борьбе с немецким нашествием произошло примирение между народом и властью. Но когда я его спросил, все ли «остовцы» так думают, как он, он сказал:
— Нет, это только я такой отчаянный русский.
Эти слишком короткие встречи оставляли неясное впечатление. Я только чувствовал, что советские люди не такие, как я представлял их себе по эмигрантским и советским журналам, но какие они на самом деле, какая жизнь в России, я не мог понять и меня это мучило.
II
Шла уже третья зима в плену. Письма из Франции становились все тревожнее, все грустнее, но вместе с тем в них чувствовалась теперь надежда. С моими друзьями мы переписывались иносказательными выражениями: «с доверием читаю англо-саксонскую литературу», потом — когда война дошла до России — «перечитываю „Войну и мир“!» Меня радовало, что мы по-прежнему думаем и чувствуем одинаково. Одно огорчало: Мануша и Ваня мне не отвечали. В ответ на мои вопросы, мне писали: они оба тяжело больны «распространенным теперь хроническим гриппом». Я догадывался, что это значит, и меня беспокоило и мучило, что они всё «не выздоравливают». В плену мы ничего не знали о начавшемся во Франции движении сопротивления. Но когда мне написали: «Ваня умер. Не можем теперь всего тебе написать. Когда вернешься, узнаешь», у меня не было сомнения, что это немцы его убили.
Я думал о Ване с восхищением и любовью, но, странно, я не мог почувствовать его смерти. Я так давно уехал из Парижа и не знал, вернусь ли, увижу ли когда-нибудь всех оставшихся во Франции. Они так недостижимо далеко были, что я видел их всех, и живых, и умерших, словно с того света или с другой планеты.
Однажды в конце зимы жена нашего бауэра, лукаво блестя глазами, сказала мне:
— Владимир, из лагеря пришло извещение, какая-то дама приехала тебя повидать.
Я сказал:
— Это, верно, мой отец.
Проживавшие в Германии родственники французских пленных получили недавно право навестить их в лагерях и отец писал мне из оккупированной Праги, что будет хлопотать о разрешении ко мне приехать.
— Нет, нет, в извещении сказано «дама», — смеясь, настаивала хозяйка.
Я был уверен, она ошибается, и все-таки почувствовал давно забытое сладостное волнение. Я вдруг, в самом деле, это какая-то любящая меня женщина приехала меня навестить. Но как она могла оказаться в Германии? И кто она?