Озябшие странники
Шрифт:
Сначала я оторопела, не поверила совпадению. Этого просто не могло быть!
Несколько мгновений стояла, опустив голову и рассматривая расплывающиеся с высоты роста знакомые буквы. Потом наклонилась, подняла грязный лист и села на скамью.
Это была страница старой газеты «Таймс».
В небольшой врезке под заголовком «Голландия без Ван Гога» сообщалось, что продолжается расследование зверского убийства известного голландского режиссера, журналиста и телеведущего Тео Ван Гога, чей фильм «Покорность» — об издевательствах над женщинами, творимых в мусульманских семьях, — потряс голландское общество.
Тео Ван Гог, внучатый племянник великого художника, был застрелен и изрезан ножом ранним утром на людной обычно амстердамской улице, когда ехал на велосипеде на работу. Рядом с телом была обнаружена записка со стихами из Корана. Убийца, Мохамед Д., голландский подданный марокканского происхождения, пытался скрыться с места преступления, стрелял и ранил полицейского.
С фотографии на меня смотрел Тео Ван Гог — хмурый мужчина с растрепанной головой и кустистыми выгоревшими бровями. Упрямо сжатая линия губ, взгляд в упор, небрежно расстегнутый ворот рубашки…
«Тео никого не боялся, — приводил журналист слова друга убитого режиссера. — Он вообще был возмутителем общественного спокойствия, окружен обожавшим его простым людом, вечно черт-те как одет… Тео прямо говорил, что думает об иммигрантской политике Голландии и бросал обвинения нашему трусливому истеблишменту в лицо. Он всегда был на людях, по городу разъезжал на велосипеде, да и дверь у него дома никогда не запиралась — замок был сломан… У него был честный, бесстрашный и тяжелый характер»…
Далее журналист напоминал публике, что семья Ван Гог передала в дар государству всю коллекцию картин самого знаменитого голландца двадцатого века, сетовал на то, что покойному режиссеру приходилось бесконечно искать субсидии и фонды для своих фильмов, всегда вызывавших яростные споры, и приводил его слова: «Какого черта они отдали бесплатно все картины! Я мог бы снимать на эти деньги фильмы до конца жизни!»…
Подняв глаза, я увидела за окном все те же мокрые поля, железнодорожные насыпи, черные кусты на разъездах, стаи ворон над какой-то заброшенной башней…
Мы подъезжали к пригороду Марселя.
«Мрачный пейзаж: мертвое дерево возле заросшего камышом пруда; в глубине, где скрещиваются железнодорожные пути, черные закопченные строения; дальше зеленые луга, насыпная шлаковая дорога, небо с бегущими по нему облаками, серыми, со светящейся каймой, и в мгновенных просветах между этими облаками — глубокая синева. Короче говоря, мне хотелось написать пейзаж: так, как его, по-моему, видит и ощущает путевой сторож: в кителе, когда, держа в руках красный флажок, он думает: «Унылый сегодня денек»…»
Странно, что из этой поездки я не привезла ни одной забавной вещицы из тех, что обычно привожу для подарков и памяти. Только потрепанная книга писем сироты-художника, купленная на блошином рынке в Антибе, стоит у меня на полке, напоминая о незадавшемся отпуске двух озябших странников.
Остался еще в памяти дождь: монотонный звук капель о черепицу вокзала, застылые окна вагона уносящейся электрички, холодный туманный Прованс…
Не плачь… Тоска все равно остается…
Альт перелетный
Сестре Вере
Однажды мы разбогатели по-настоящему…
Когда я говорю — по-настоящему, тоже надо учитывать, что имеется в виду.
С деньгами у меня отношения изумленно-романтические. Любой их приток я ощущаю океанским приливом. Их неожиданное возникновение для меня — всегда незаслуженное чудо, даже если это небольшой гонорар за большую, сколоченную месяцами изнурительного труда книгу.
Как-то, начитавшись Фрейда с Юнгом, одинаково мне чуждых, я пыталась откопать в своей биографии истоки столь инфантильного моего отношения к столь серьезному предмету. Ибо отток денег из моих карманов происходит с неумолимой скоростью океанского же отлива. Боюсь, к щедрости это не имеет никакого отношения. Скорее это идиотизм. Ну и, конечно, элементарное неумение считать.
Короче, порывшись в детских воспоминаниях, я откопала ежегодные поездки нашего семейства к Иссык-Кулю, озеру в горах Тянь-Шаня, — ныне для меня почти мифическому, — когда, шествуя на пляж с большим художническим зонтом на плече (папин зонт для этюдов, под которым прошло все мое детство! — эта деталь еще раскроется в моих рассказах), я каждое утро находила в шелковом белом песке, среди плоских, давно погасших окурков и грифелечков древесного угля, бурые медяки — алтыны, пятаки, копеечки…
О, жар песка, каленый обжиг пяток, проникающий до желудка!
Глазастый следопыт, я каждый день обязана была подтверждать репутацию счастливчика, баловня фортуны, пусть приятельски-мелочной, но все же фортуны. В дальнейшем, в жизни, когда надо было утомительно подтверждать репутацию баловня фортуны, перед моими глазами возникала та ежеутренняя дорога на пляж, особая прозрачность воздуха, четкие горы со снежными пиками вдали и напряжение зоркости в попытке взглядом выудить из песка ребристый ободок меди…
Но однажды мы таки разбогатели по-настоящему.
Это произошло вдруг, мгновенно и, если можно так выразиться, неощутимо. Так во сне вы открываете дверь своей московской кухни и оказываетесь на набережной Сены. Безболезненное — в смысле потрясения — перемещение в статусе.
Началось все с утреннего звонка нашего приятеля, искусствоведа, с его предложения показать картины Бориса очередному заезжему ловцу дешевой поживы. В те годы, на изломе советской эпохи, многие владельцы западных галерей составили себе состояние на перепродаже картин русских художников…
— Ну что? — спросила я, когда муж положил трубку.
— Пустое, — сказал он. — Собирают нескольких художников, снимают картины на видео в бывшей церкви на Ордынке, будут возить по западным галереям… Искать сейчас машину… платить кучу денег за очередную синюю птицу…
Но все-таки повез.
Оказалось — действительно пустое… Ну, сняли, ну, взяли портфолио… Живем дальше.
Однако месяца через три наш приятель позвонил опять и, как бы между прочим, среди трепа:
— А помнишь ту церковку на Ордынке? Так вот, приметили нескольких художников, сейчас ездим, отбираем работы. Как у тебя завтра утром — ничего, если мы заскочим?