Падение царского режима. Том 5
Шрифт:
Председатель. — Но эти записки как-то связаны?
Маклаков. — Я ту записку совсем не знаю.
Председатель. — Я вам разве не предъявлял ее, только говорил?
Маклаков. — Я не помню, говорили ли. Принимали участие в разработке целой программы, вот вы мне что говорили. Затем вы спрашивали о письме к Нарышкиной, о котором я упомянул. Я хотел об этом написать, там я немного отходил от того, что здесь, т.-е., там я высказывал, что желательно повременить с созывом Думы, что созыва ее теперь невозможно допустить. Но как раз он произошел. Я писал это числа 18 декабря, и тут был перерыв на 11 января, потом было отсрочено по ходатайству Голицына. Но там я высказывался не за роспуск, сейчас, в виду длящегося и исключительно острого настроения, это было бы возможно. Только сошла одна, и опять на то же место приходит следующая по алфавиту буква.
Председатель. — Какова была позиция Протопопова по отношению к этой записке Говорухи-Отрока или к той записке Римского-Корсакова?
Маклаков. — О Протопопове одно могу сказать, что про эту записку он ничего не знает, я думаю, если государь не показывал. [76] Бывало так: он несколько раз переваривал записку и просил дать заключение о том, что писалось. К Римскому-Корсакову он относился очень хорошо. Вообще, в правой группе Римский-Корсаков пользовался общим большим расположением, как безыскусственный, прямой человек. Так что, я не знаю, какое там о записке было дело, но Протопопов был занят, главным образом, не теорией вопроса, а политикой: распустить, не распустить. Он ближайшим моментом был занят, а группа смотрела дальше, на будущее. Мы немного эгоистично этот момент учитывали постольку, поскольку он мог отразиться на будущем. С Протопоповым мы по этому поводу ничего не говорили, кроме того, что я говорил про роспуск; когда он состоялся, я не верил; по-моему, нет сейчас ничего хуже вот таких роспусков.
76
«если государь», надо: «ему государь».
Председатель. — Вы не отрицаете того, что к этому времени относится некоторое сближение ваше с Протопоповым?
Маклаков. — Сближение? Нет. У Протопопова была манера «дорогой мой» говорить со второго слова. Встречаясь, целуется со всеми. Что я у него чаще бывал? Тогда меня спрашивали. Вы ставите в связь с убийством Распутина, что после этого, т.-е., с конца декабря до марта, мы чаще виделись? Тут я около месяца пробыл в деревне. Остальное время — могло показаться. Во-первых, в церкви, когда я говел, проходил как-то батюшка и сказал мне: «Министр просит вас на минутку». Так было два раза. Один раз я приезжал, когда получил поручение написать проект манифеста; второй раз я приехал с черновиком, чтобы его обсудить. Вот вам, как будто два дня под ряд неразлучной дружбы. У меня не было сближения с ним. Что в нем было симпатично, это то, что он необычайно откровенно исповедовал свою преданность государю, совершенно открыто, даже в тех кругах и при тех людях, при которых это несомненно для него было невыгодно. Он меня этим подкупал. Но это единственное.
Председатель. — Но у вас не подымался вопрос о сотрудничестве в совете министров? Он проводил вас одним из членов совета министров.
Маклаков. — Он без конца об этом говорил.
Председатель. — Вот видите; это я и назвал некоторым сближением.
Маклаков. — Во-первых (теперь вы можете не поверить), я никогда бы не пошел. Разговор был, когда письмо пришло, Протопопов тоже не знал, что это за письмо. По крайней мере, совершенно искренно давал слово, что не знает. Он говорил: «Это напрасно, вам не надо было уезжать. Вы наверное вошли бы в состав». Я говорю: «Никогда бы не пошел». Я пошел тогда, когда верил, что можно кое-что сделать. Но теперь, когда я вижу, что больше не на что опираться, я бы не пошел.
Председатель. — Вы ясно сознавали, что дело строя проиграно?
Маклаков. — Да, да, в том отношении, что партийно только можно бы поставить. Я считал, что, в случае победоносного окончания войны, такой будет общий подъем и радость, что они выльются в очень хорошую форму, в конце концов, и с одной и с другой стороны, в массах народных, и сверху, там бы это было. [77]
Председатель. — Так что революция вам представлялась тогда неизбежной, но вы думали, что она будет после окончания войны и, быть может, в несколько иных формах?
77
«там бы это было», надо: «так бы это и было».
Маклаков. — И, быть может, выльется в другую сторону; несомненно, назревало то, что нужно сделать для одних и для других. Для меня самое трудное было в службе, что вызывало рефлекторное настораживание, — это чисто политическая боевая линия, не в смысле террористическом, а в смысле завоевания; у нас именно этого духа борьбы, ни одного атома боевого в среде правительства не было.
Председатель. — Я понимаю вашу мысль. И поэтому…
Маклаков. — И поэтому борьба самая большая — заслоны поставить. Здесь можно бы отложить, посмотреть, не придет ли время. А вот Голицына точка зрения… Не он подал эту записку, на него зря говорят; я думаю, он не видал, если ему Говоруха-Отрок, так, как мне, с глазу на глаз не показал… Мы с ним виделись, когда я приехал. Я его разубеждал, предупреждал, ручался, что он скоро увидит, до какой степени фантастично то, на что он рассчитывал, но он говорил, что худой мир лучше доброй ссоры. Поэтому он пойдет, на что можно… Я говорю: «Вам сейчас ни за что не дадут. Если полгода тому назад мог быть мир, теперь никакого мира не будет до полной победы».
Председатель. — Т.-е., что значит — до полной победы?
Маклаков. — До того, что случилось, как я себе представлял. Я говорил ему: «Вы будете — в чужом пиру похмелье». Он мне сказал: «Я не откажусь от своего мнения».
Председатель. — Каковы были ваши отношения около этого времени со Щегловитовым, и вообще, какова роль Щегловитова?
Маклаков. — Со Щегловитовым у нас отношения, в сущности, были долгие… Мне очень неловко здесь говорить подробно об этом.
Председатель. — Ограничимся сферой государственных вопросов.
Маклаков. — Я говорю «неловко» по другим соображениям. У меня сперва были очень добрые отношения. Когда я был назначен губернатором, он очень внимательно ко мне относился. Затем на первых порах моей службы я несколько раз очень сильно ожегся в своих начинаниях, очень больно для себя; бывало, что-нибудь поговоришь… Например, по законопроекту о печати я кое с кем говорил, советовался, а, когда внес, все до одного от меня отошли. Я был первый раз в блестящем изолированном положении. Те, которые давали советы и поддерживали, точно сговорились. После нескольких ходов у меня сразу появилось такого рода чувство: быть сдержанней и не так верить всем. Мне в упрек поставили. Я писал в той записке: это просто кровью написано было, когда я просил об отставке, потому что я видел, что по рукам и ногам связан обстоятельствами, что один ничего не сделаешь, а те, которые внешне поддерживают, за спиной, — иногда перед глазами, в известной обстановке тебя постараются выставить в смешном свете. Говорю «смешном» потому, что сколько раз, на первых порах, было так. Только что вступил я, в Думе стала работать бюджетная комиссия. Я спрашиваю в совете министров, принято ли ездить… Это — как хотите, можете товарища посылать. Оказывается, в Думе стали говорить, как я узнал от близких знакомых: «Вот, все ездят, а Маклаков плюет» (простите за выражение), а Маклаков не плевал. Когда я уже встретил такое нащетинившееся к себе настроение, мне сразу показалось это обидным. Что я собственно сделал, почему так? Вот шаг за шагом я видел такую работу против себя. Я не могу сказать, что Щегловитов не принимал участия, у меня фактов нет, я знаю, кто и как принимал. Но столько раз, рассчитывая на него, я именно оставался так. Поэтому, у нас столько раз были деловые охлаждения, т.-е. совершенно официальные отношения. Я почти всегда его подвозил из государственного совета, когда заседания были. За ним лошадей не высылали, за мной либо лошади приезжали, либо автомобиль. Я заезжал к себе на Фонтанку, а мой экипаж вез его дальше. Еженедельно (во время войны у нас бывали заседания два раза в неделю) у нас были такие свидания с ним постоянно. Тут обменивались мнениями, говорили. Вот мои отношения. Затем Щегловитов первый предупредил меня о том, что я буду уволен. Это шло из думских кругов. Я узнал после погрома московского; мой уход был вызван тем, что, с одной стороны, особенно настаивал Родзянко, который говорил, что совершенно невозможно совместно работать с правительством, если в его рядах остаюсь я; с другой стороны, Горемыкин доложил государю (мне государь сказал), что совет министров со мной не желает работать. Когда я переспросил государя, было ли такое постановление, то получил ответ: «Нет, передавал мне Горемыкин мнение, что в то время, когда надо итти в ногу, все время обострения». Обострения бывали, потому что я действительно был часто несдержан, и несколько раз, бывало, говорил то, что больно приходилось, может быть, зря, потому что нужды не было, потому что личные отношения только запутывались. Несколько раз так было с Горемыкиным. С Кривошеиным я совершенно расстался. Затем очень слабые отношения с Харитоновым были. Сталкивался я и с Григоровичем — на деловой почве. Потом я узнал, что не совет министров, потому что четыре человека из состава министров, когда узнали, что я ушел, сказали мне: «Как? Ничего подобного не было, первый раз слышим». Так что, это все не так было, в конце концов. Но было положено такое основание к этому; о том, что затевалось, я узнал вперед от Щегловитова, который мне не называл никого, но говорил: «Смотрите, Николай Алексеевич».
Председатель. — Чем же объясняется желание Горемыкина, чтобы вы ушли?
Маклаков. — У него был совершенно определенный человек.
Председатель. — Крыжановский?
Маклаков. — А посадили Щербатова, — великий князь Николай Николаевич. Брат его — адъютант великого князя.
Председатель. — Значит, разруху и развал в совете министров вы наблюдали, и в бытность вашу министром внутренних дел, и позже? Собственно, в январе, феврале было безотрадное положение не только в сношениях с Государственной Думой, но и внутри?
Маклаков. — Внутри мне труднее было всегда. В Думе были люди, которые прямо говорили, что они не признают меня человеком, способным с ними работать. Вопрос открыто был поставлен; а здесь — напротив. Ведь столько раз советы даются такие, что, если исполнить, на себя аркан наденешь.
Председатель. — Я хотел бы понять вас таким образом, что в январе и феврале, уже накануне революции, дело нисколько не стало лучше; т.-е. кабинет Штюрмера, потом Трепова и Голицына собственно был в этом отношении совершенно такой же, как и кабинет Горемыкина?
Маклаков. — Тут я Протопопову очень сочувствовал. Я как раз видел, что он почти в таком же положении, как я. Разница в том, что Дума его знала, она иначе отнеслась. Одно время он за границу ездил в качестве избранника Думы. Он проводил новый устав о воинской повинности. Он был докладчиком. Он необычайно тонко знал работу и, действительно, ценную работу проделал. После этого я просил ему награду у государя, он получил, если не ошибаюсь, станиславскую ленту и приехал меня благодарить. Вот было наше знакомство. Потом было хуже, меня бранили очень, но под другим углом. Здесь было — и изменник и все, что хотите. Тяжело было всем людям, верующим, как я, видеть это. Говорили: вот вам состав выборных, их валят одного за другим и передохнуть не дадут.