Падения Иерусалимов
Шрифт:
Однажды я забрался особенно глубоко. Увлеченный детскими фантазиями, я даже не заметил, как редкий ельник сменился на густую непролазную чащу. Смеркалось. И я последовал совету отца, оставшись на месте. Но в тот день он не пришел. Сумерки очень быстро сменились ночью, наполненной разнообразными пугающим звуками непроглядного леса. Всю ночь я провел сидя на поваленном дереве, громко рыдая и глядя в холодное звездное небо. Лишь под утро, сраженный усталой дремотой, я почувствовал теплоту отцовской куртки и его крепкие объятия. Он молча завернул меня в одежду и, взяв на руки, понес сквозь корявые ветки к свету.
В его объятиях меня не покидало ощущение, что тем спасением Бог дал мне еще один шанс, чтобы я прожил эту жизнь иначе. Иначе, чем ту, что проживал ранее.
Мой отец был справедливым человеком. Честным и благородным. Я очень старался быть на него похожим. Он был гордым. Поэтому, когда поляк, на которого он работал, сказал, что больше не может в силу финансовых трудностей оплачивать работу еврея наравне с польскими земляками, мой отец оставил работу в тот же день. Через некоторое время, продав все наше хозяйство почти за бесценок, мы перебрались в Варшаву. В этом огромном городе, заполненном людьми и громкими звуками, я уже не мог слоняться, где попало. Вместо высоких зеленых деревьев здесь росли серые бетонные здания. А голубую речную гладь заменяли бледные тучи в отражении бесцветных луж. Мы поселились в одном из многочисленных еврейских кварталов на окраине. Это поселение мне запомнилось грязью и оскорбительными надписями на обшарпанных стенах домов. Одна из них гласила: «евреи на Мадагаскар». Я спросил маму: «Что такое Мадагаскар»? Она ответила, что это такой остров. И мне показалось странным, что нас призывают отправиться на остров, ведь мы – дети песков и камней.
Мы поселились на втором этаже пятиэтажного дома. Наша квартира располагалась аккурат над мастерской сапожника. Две крохотные комнаты и кухня. Как нам рассказали, бывшие постояльцы – пожилая пара – съехали на прошлой неделе глубокой ночью. Одни говорили, что они отправились в Швецию к богатым родственникам. Другие твердили, что их просто выставили за дверь из-за накопившихся долгов, и старики теперь вынуждены влачить свое жалкое существование на улице, в еще более грязных кварталах этого гниющего города. Мне почему-то очень хотелось верить в первую версию их загадочного исчезновения.
В сапожной мастерской трудился и жил безногий старик – Борис Берман. Он всегда носил солдатскую шинель времен кайзеровской Германии, на которой красовался натертый до блеска бронзовый почетный крест с мечами, врученный ему правительством уже Третьего рейха как бывшему фронтовику Первой мировой. Борис очень гордился этой наградой несмотря на то, что государство, повесившее ему почетный знак на грудь, спустя несколько месяцев вынудило ветерана покинуть страну. «Германия больше не желает быть домом для меня,» – плакал старик.
На войне он потерял обе ноги и передвигался на деревянной дощечке с колесиками. Они громко скрипели, отчего окружающие заранее знали о приближении Бермана. Вопреки всему это его не сломило. Каждый раз, когда я заходил к нему с едой, которую передавала моя мать, потому что заказов на починку обуви становилось все меньше и старик голодал, у порога его каморки стояла пара справных военных ботинок. Он начищал их каждое утро и между делом рассказывал мне фронтовые истории войны, которую я, к счастью, не застал.
Найти работу в Варшаве того времени было непросто. Особенно, если ты еврей и тем более, если ты еврей принципиальный, каким был мой отец. Он трудился с раннего утра до самой поздней ночи на трех работах. Он был грузчиком на заводе, плотником в столярной мастерской в паре кварталов от нашего дома и потом ехал на другой конец города, чтобы разгружать вагоны на железнодорожном вокзале. Я его почти не видел. Но даже не смотря на все усилия заработанных им денег едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Мы не жаловались, нет. Иные жили и хуже.
Однажды отец пришел домой раньше обычного. Он был взволнован, что было совсем несвойственно его характеру. Они о чем-то шептались с мамой на кухне, опасливо озираясь в мою сторону. Как я ни старался, расслышать их разговор мне не удалось. Единственное, что вырвалось из уст моего отца достаточно громко, было слово «война». После ужина, проведенного в напряженной тишине, мы легли спать. Следующим утром, наспех собрав отложенные свертки с едой, я спустился к старику Берману. Дверь в каморку была открыта, а его любимые ботинки валялись в пыльном углу. Борис лежал на своей жесткой кровати, отвернувшись к стене. Он плакал, бормотал про идиотов, которых жизнь ничему не научила, и говорил, что очень скоро весь мир будет утопать в крови. Он больше не рассказывал мне байки. Не чистил грязные и покрытые паутиной ботинки. Старик перестал двигаться и почти ничего не ел. Я заходил к нему, чтобы выкинуть протухшую еду и оставить свежую. А спустя еще несколько дней он умер. У Бермана не было родственников, поэтому все его скудные пожитки разошлись по соседям. Отец на свои деньги купил гроб и заплатил похоронной команде, которая увезла метровую коробку с телом на грузовике с открытым кузовом.
Дождливый сентябрь серыми тучами навис над старыми крышами влажных, пышущих сыростью домов. По ночам небо освещалось далекими вспышками, приносящими с опозданием гулкие уханья взрывов. На улицах росли стены из мешков с песком. Все больше прибывало в город военных, угрюмых и настороженных. Рядом с нашим домом был установлен зенитный расчет. Бойцы, обслуживающие орудие, имели весьма удручающий вид: они были истощены, с голодными глазами заглядывали в окна. Коричневая форма была грязной и местами рваной, жирные пятна машинного масла темнели на потертых шинелях. Трое несчастных солдат в худых сапогах днем и ночью проводили время рядом с зениткой. Они спали под устремленным в небо дулом на застеленных шинелями ящиках со снарядами, а брезентовые ранцы служили им подушкой. Тут же они готовили еду и кипятили воду в алюминиевых котелках. И тут же справляли нужду, навлекая гневные проклятия жильцов дома. Маузеровские винтовки стояли в козлах7 у костра.
Один раз в два дня в их зловонном стане появлялся подтянутый молодой поручик и резкими командами заставлял наводить порядок в расположении. Его сапоги были чисты несмотря на постоянную слякоть и грязь. На голове сверкал орел с полевой шапки – «рогатывки». Длинная шинель была туго перетянута коричневыми ремнями, на которых болтались пустая кобура, офицерский планшет и сумка с противогазом. Он громко кричал на солдат, требуя содержать в чистоте винтовки, ствол вверенного орудия и до блеска начищать зеркала прожектора. Последний он проверял с особой тщательностью при помощи благоухающего женскими духами белоснежного шелкового платка. И если тот пачкался, поручик приходил в бешенство, заставляя изнуренных солдат все переделывать снова и снова. Вся эта суета меня тогда совсем не интересовала. Я радовался новым ботинкам старика Бермана, которые вручил мне отец. Обувь была на несколько размеров больше, и я с бронзовым крестом, нацепленным на худое пальто, с превеликим удовольствием прыгал по лужам, обдавая хмурых прохожих и суетившихся бойцов брызгами. К счастью, мучения артиллеристов длились недолго. После очередного авианалета где–то в пригороде поручик в их расположении больше не появлялся. Но солдаты несли службу, по–прежнему до блеска начищая казенное имущество, хотя и сократив эту процедуру до одного раза в несколько дней. И с наступлением темноты яркий луч прожектора продолжал часто врываться в окна, заставляя нас ежиться во сне под теплыми одеялами.
Каждый день отец был смурнее прежнего. Он лишился работы на заводе, который в срочном порядке готовили к эвакуации на восток и по запчастям свозили на вокзал. А руководство вокзала и вовсе перестало платить своим работникам деньгами. Из-за возросших цен на продукты они посчитали, что еда сейчас – лучшее вознаграждение за труды. Но мы хотя бы не голодали. Хоть какие-то гроши платили в столярной мастерской. Она была загружена на несколько дней вперед: гробы сами себя не сколотят. Отец обычно приходил после обеда, угрюмый и подавленный, и каждый раз приносил буханку хлеба, бутыль с молоком, несколько свиных сосисок и небольшой кусок сыра, завернув это все это добро в газету. Выложив ее содержимое на стол, он разворачивал и аккуратно выпрямлял помятую, в жирных разводах, тонкую бумагу и внимательно вчитывался в мелкие колонки новостей. Потом долго сидел, глядя в окно, подперев рукой подбородок. И видно было, как его мысли мечутся в голове от бессилия что–либо изменить.
Как-то раз он не выдержал, сильно сжал кулак и решительно ударил им по столу, заставив нас вздрогнуть. А уже на следующий день за нашим столом сидели несколько крепких мужчин из числа коллег отца. Все они были евреями, любящими мужьями и заботливыми отцами. И они понимали, что как только город падет, спасаться будет уже поздно. Поначалу они говорили в полголоса, но потом в споре перешли на крик.
– Нам нужно немедленно уходить на восток! – кричал один.
– Ты разве не читаешь новостей? Советский союз объявил Польше войну, – слышался другой голос.